Гологор
Шрифт:
— Ты как хочешь, а я утром иду туда! — заявил Моня.
Не глядя на него, Филька пробормотал:
— Страсти человеческие фатальны и неуправляемы…
— Чего? — сморщился Моня. — Надоел ты мне со своими цитатами! Во как надоел!
Он провел ребром ладони по горлу:
— Тошнит меня от тебя! Понял?! Иди ты в академию и там умничай! А здесь-то чего перед нами, передо мной выламываешься?! По сравнению со мной себя уважать хочешь?
— Чего ты заедаешься? — миролюбиво и лениво спросил Филька.
— Да я ничего… — сразу паснул Моня. — Не могу я так сидеть! Может, ее нести надо, Степка один не сможет!
— Ошибаешься! — возразил его приятель. — Если
— Почему? Ну, почему?
Филька пожал плечами.
Моня еще долго грыз ногти и ворчал. Но утром, когда Филька проснулся, Мони не было. Ушел.
Он не просто шел. Он летел. На спуске рисковал сломать себе шею. На подъеме — сломать дыхание. Изюбр проскочил мимо него в нескольких шагах. В другое время обеспечить компанию мясом на целый месяц — мечтательный подвиг! Но сейчас Моня только машинально коснулся приклада ружья, которое он прихватил на всякий случай, и пожалел не раз — мешало бегу. С ружьем ходить надо, а когда торопишься, оно только мешает.
За каждым поворотом надеялся он увидеть идущих навстречу к нему Степана с Катей, но каждый поворот открывал пустоту и лишь подстегивал шаг. Нервозность его возрастала по мере приближения к зимовью. Когда выскочил на поляну, испугался, не увидев дыма. Но вот навстречу кинулась к нему собака, и отлегло от сердца. Бегом проскочил он поляну, скинул камусы, кинул ружье на крюк и, рванув дверь, влетел в зимовье.
Если бы он обнаружил посередине зимовья окровавленный труп Кати, то и тогда не был бы поражен так, как сейчас, когда, притерпевшись к сумеркам зимовья, увидел на нарах под одним одеялом голые Катины плечи и косматую бороду Степана. Оба они проснулись, сейчас или незадолго до того, но появление Мони было столь внезапным, что некоторое время, может быть, правда, всего лишь несколько секунд, в зимовье стояла глухая тишина.
Но вскинулся зло Степан:
— Тебя кто звал?!
Моня же на него не смотрел, он смотрел на Катю, пытаясь уловить что-то в ее испуганном взгляде.
— Су… у… ка! — протянул он, скорее с удивлением, чем осуждающе.
Слово будто хлестануло Катю по лицу. Она вскочила, перекинулась через Степана, босыми ногами — на пол. Степан попытался схватить ее за руку, но она вырвалась, кинулась к Моне:
— Нет! Моня! Нет! Он силой! Он бил меня! Смотри!
Она рванула рубашку, и Моня увидел в кровоподтеках грудь.
— Смотри!
И он увидел синяки на ее руках.
— Еще тебе показать? Не веришь? Я покажу!
Она схватилась за ворот рубашки и разорвала бы ее, но Степан откинул ее на нары и медведем двинулся на Моню. Тот словно не заметил угрозы и смотрел теперь на Степана с тем удивлением, с каким только что рассматривал Катю.
— Степка, ты сука! — сказал он так, будто открывал для себя новое и неожиданное.
— Кто тебя звал?! — повторил Степан, приближаясь и сжимая кулаки.
— Берегись, Моня! — Катя поняла, что обещает эта вдруг ссутулившаяся спина и рычагами изогнувшиеся руки-кувалды. Скорее всего совсем машинально рука Мони легла на рукоять ножа на поясе.
— Ах, ты! — Кулак сорванной пружиной врезался в Монин подбородок. Он крякнул и мешком рухнул между печкой и дверной стеной зимовья, сбив головой умывальник. Катя закричала. Но этот крик только подстегнул Степана. Одним прыжком он обрушился на лежащего Моню, схватив в мертвые клещи его цыплячью шею. Моня захрипел, ноги его закрутились, заелозили по полу.
Катя прыгнула с нар на стол-пень, с него дотянулась до стены, сорвала двустволку.
Из-за печки бешеное лицо Степана оглушило ее криком: "Брось ружье, курва!" И вдруг лицо его чудовищно перекосилось, глаза полезли из орбит, борода затряслась, рот раскрылся. "А-а-а!" — дико и истошно закричал Степан, вдавливая шею в плечи и запрокидывая голову.
Теряя сознание, Моня всей оставшейся силой вталкивал ему в живот нож…
Крик Степана перешел в рев, затем в хрип. Нож уже по самую рукоятку был у него в животе, пальцы разжались на Монином горле, но горло все еще было в судороге захвата, и Моня все толкал и толкал нож, пока не понял, что рука его уже упирается не в рукоять ножа, а во что-то мягкое и горячее.
С остекленелыми глазами, все еще хрипя, но уже приглушенно, с подсвис-том, Степан начал заваливаться на бок.
Катя, так и не подняв ружья, ничего не понимая, оторопело смотрела на Степана. Но он упал за печку, откуда она слышала возню — не то хрип, не то стон, и через минуту появилось бледное и полуживое лицо Мони. Растопырив глаза, левой рукой он держался за горло, а правую отвел в сторону, с нее капала кровь.
— Что? — шепотом спросила Катя.
Моня дернулся кадыком, тяжело и с болью сглотнул слюну и вместо ответа уставился на свою окровавленную руку. Она тоже смотрела на эту руку и не могла понять, рука ли ранена, или…
— Что? — шепотом спросила она снова.
Моня каменно повернулся к печке, заглянул туда, в простенок, и начал пятиться к столу, где все так же стояла босая, в ночной рубашке Катя. Он оказался у ее ног. Левая его рука от горла опустилась на ремень, перепоясывавший полушубок, и Катя, увидев пустые ножны, поняла все, о чем уже догадывалась. Ноги не держали ее, она опустилась на колени и на руки, ее трясло…
ФИЛЬКА
А день-то был какой! Солнечный! Небо без облаков, почти голубое, как летом. И даже снег чуть-чуть отдавал голубизной в отблесках и сверкании снежинок. И тишина, звенящая сверкающим снегом! Не заметить всего этого невозможно! А как только заметишь, еще оглушительней вопрос: "Почему?" Почему все вокруг так хорошо, а судьба твоя клочьями на сучьях? Странно, когда у человека все ладится, тогда и все вокруг него ему родственно и созвучно. А тут, вот сейчас, когда жизнь не то остановилась, не то вираж совершает смертельный — сейчас все чужое, как будто никакого отношения к тебе не имеет, само по себе существует…
В другое время казалось бы, что снег для того и сверкает, чтобы ты это заметил, а как только заметил, он словно бы радостью обновился, обрел голос и выразительность; и все прочее — и небо, и зелень елей и кедров, и шапки-загадки на пнях, и следы поперек тропы — все для глаза человеческого, все для его восклицания и изумления.
А сейчас все не так. Все словно отвернулось и живет жизнью красоты для кого-то другого, который идет в другом месте, по другой тропе, может быть, уже прошел, а может быть, только еще в путь собирается, и все вокруг готовится к его приходу. А ты — случайный прохожий, как лакей в раскрытую для высокого гостя дверь…