Голова быка
Шрифт:
— И тогда вы попали в банду, — продолжил я, делая вид, что не видел этого.
— Нет. Тогда я попал на улицу. Тесс… Генерал нашел меня позже.
— Почему вы не попросили о помощи Эйзенхартов?
— Я не знал, как с ними связаться. И не думал, что они захотят иметь дело со мной, — честно признался Шон, все еще отказывавшийся смотреть в мою сторону.
Я представил, каково ему должно было быть тогда. Незваный посетитель, сухой официальный голос, объясняющий, что с этого дня офицер Брэмли объявляется изменником родины, сдавленные рыдания матери. Новый дом — халупа на самом деле, иное жилье одинокая женщина, лишившаяся офицерского пособия, позволить себе не могла — в трущобах,
— Мне жаль.
Эти два слова не могли выразить сочувствия и вины, которые переполняли меня, и ничем уже не могли помочь Шону, но я надеялся, что они смогут стать началом.
— Я думал, что они постараются вычеркнуть меня из памяти, — продолжил Брэмли, — но я был не прав. Оказывается, они все это время искали меня, представляете? Вы знаете, чем я занимался? Ну, до того, как попал в полицию?
Я кивнул.
— Меня поймали. Кто-то настучал купам, что мы присмотрели этот дом, и меня поймали, — он потер переносицу. — В участке я отказывался говорить свое имя, поэтому им пришлось сверять с заявлениями о пропавших детях. Так они меня и обнаружили.
Он наконец обернулся ко мне.
— Мне должны были дать десять лет в колониях, — Шон имел в виду первый колониальный полк, в который комплектовался из осужденных. Его сформировали лет пять назад, когда людей в новых землях особенно не хватало. Попавшие туда избегали гильотины и могли даже рассчитывать на возвращение гражданских прав по окончанию срока, только вот… мало кто доживал до этого. На самом деле первый колониальный был той же гильотиной, только отложенной по времени, — но сэр Эйзенхарт вмешался и сумел изменить приговор на десять лет работы в полиции. Он дал мне второй шанс. И… если вы сомневаетесь во мне… я хочу сказать, если вы сомневаетесь в моих намерениях, что, зная мое прошлое, вовсе не странно… в общем, я намерен его использовать. Этот шанс.
— Я верю.
Глядя на Шона, я думал, насколько наше прошлое определяет нас самих. Раньше, думая о себе самом, я был уверен, что мы есть то, чем мы были, и изменить себя, свое будущее мы можем не более, чем исправить прошлые ошибки.
Наше молчание прервал деликатный стук в дверь.
— Вы уже познакомились, или мне дать вам еще пару минут? — насмешливо, но с теплотой в голосе поинтересовался Виктор, просовывая голову в комнату. — Если второе, то пары минут у нас нет, поэтому позвольте сократить церемонию. Брэм, это твой старший брат (какое счастье, что я теперь могу отказаться от этой должности). Он воспитывался в джунглях, а до того в каком-то элитном интернате, поэтому кажется бесчувственным придурком…
— Хватит паясничать, Эйзенхарт, — вздохнул я.
— … и чересчур серьезным к тому же, но на самом деле у него золотое сердце… Хотел сказать я, но меня перебили, — детектив комически приподнял брови, изображая отчаяние. — Ладно, а теперь по делу. Что у нас?
Он пролистал блокнот, заполненный рисунками Шона, и быстрым шагом обошел комнату, подмечая не убранные на место мелочи.
— Шкаф двигали, — сообщил он, увидев следы на полу.
— Я вам это уже говорил, — сухо заметил я. — Или вы не поверили моему рассказу?
Ответа я не дождался. Еще немного покрутившись по комнате, словно сопоставляя реальность и изображенную
— Верхний ящик.
Я не успел разобрать их, сначала помешала рука, потом работа, поэтому к Эйзенхарту все попало в том состоянии, в котором я их нашел. И теперь он с энтузиазмом копался в них, заставляя меня испытывать беспокойство. Не то чтобы я не доверял ему и не верил, что он уважительно отнесется к моей частной сфере, но…
— "И все равно жизнь будет гораздо интереснее, чем ты думаешь", — прочел Виктор на обороте фотографии. — Любопытная надпись для мементо. Кто же вам такое пишет, а, доктор?
… Впрочем, как рассказчику, мне следует описывать произошедшие события достоверно.
Итак, я не доверял ему и не верил, что он уважительно отнесется к моей частной сфере, поэтому с подозрением следил за каждым его движением.
— Это же…
Эйзенхарт перевернул фотографию и так и замер, что позволило мне выдернуть снимок у него из руки.
— Лоран Искомб, я знаю.
— Но она же… своего рода легенда.
— Я знаю.
— Откуда? Тьфу ты, я не это имел в виду… как вы с ней познакомились?
— Канджар, девяносто_. Я был помощником хирурга, она медицинской сестрой.
Эйзенхарт достал стопку карточек со дна ящика. На многих из них была изображена Лоран: темные волосы, черные глаза, волевое выражение на молодом загорелом лице… лице, известном каждому жителю империи.
Лоран была одной из первых женщин, отправившихся на фронт. Дочь военного врача, она с детства следовала за ним по ставкам и выучилась у него ремеслу. После его смерти она подала прошение самому императору и добилась того, что ей позволили служить, пусть и не врачом. Она не боялась самой тяжелой работы и без устали доказывала всем — газетчикам, с удовольствием шутившим за ее счет по поводу женщин в армии, прибывавшему в Канджар новому персоналу, самой себе, — что она так же достойна этого места, как и любой из мужчин.
А еще она показала мне, чем теория отличается от практики. И пришла ко мне в комнату с бутылкой бренди, которую украдкой стащила у _, в вечер после первого увиденного мной артобстрела.
Ей не было даже двадцати пяти, когда она погибла. Снайпер выстрелил ей в спину, когда медицинская бригада вернулась на поле боя за ранеными. И определенные общественные организации этим воспользовались. Она была красива, молода и мертва — самое подходящее сочетание для трагической героини рекламной кампании. Злобные карикатуры с нее и других сестер сменились историями о добродетели и самопожертвовании, воспевавшими ее подвиг (попробовали бы они сказать Лоран в лицо, что то, что она делала, было подвигом, и не потому что военная служба в каждом случае является подвигом, а потому что она была женщиной) и героизм. Ее история, и многие другие, наводнившие прессу следом, послужила своей цели и помогла сподвигнуть правительство подписать международный договор о нейтральном статусе военно-медицинского персонала, но к тому времени она стала чем-то большим: Лоран Искомб стала национальной героиней, символом, примером для своего поколения…
Эйзенхарт рассматривал ее фотографию так, словно пытался определить, что из всего того, что о ней писали, было правдой.
— Какой она была? На самом деле?
— Упрямой, — улыбнулся я, — своенравной. Ей бы не понравилось, что ее водрузили на пьедестал, — я обратил внимание, что он как-то странно на меня покосился. — Что?
— Ничего. Просто подумал, что я впервые вижу, как вы улыбаетесь, — он кинул снимки обратно в стол и задвинул ящик. — И… я сожалею.
— О ее смерти или о своем чрезмерном любопытстве?