Голова моего отца
Шрифт:
Мой отец много работал. Брежнев выступал с высокой трибуны, его слова подхватывали ораторы по всей стране. Любой брежневский доклад надо было обсудить, одобрить и поддержать. Выбрать к каждому выражению эпитет. У отца на железном сейфе, сбоку, был приклеен список наречий — «прекрасно», «умно», «мудро»… Выбирай. «Как мудро отметил в своем выступлении товарищ Леонид Ильич Брежнев…» Мой отец строгал и строгал.
Он никому не рассказывал о своей работе. Иногда — мне. Может быть, я тоже был ему лучшим другом. Однажды он позвонил мне и попросил, чтоб я зашел. Отец сделал ошибку. Фронтовой товарищ прислал ему письмо накануне — жаловался на то, что не может заставить колхозников работать. «От рук отбились, — писал товарищ, — ни веры в народе нет и ни страха! Я их спрашиваю: кто за вас работать будет?
«Труженики колхоза „Путь к коммунизму“ из поселка Комсомольск на реке Кундузда выступили с инициативой зачислить Владимира Ильича Ленина в свой коллектив».
Мне это показалось смешным. Ленин в своей любимой кепочке таксиста. Ленин на субботнике с бревном на плече. Ленин, лежащий в Мавзолее, как сухофрукт. Мертвый Ленин — в живом коллективе!
«В лучшем случае меня уйдут на пенсию», — сказал отец. Мало кто знает: в брежневскую эпоху за «политические ошибки» тоже сажали. Через пару дней доклад передавали по радио, фраза о Ленине держалась на плаву. Потом ее повторили в докладе «повыше», потом еще. Отец сообщал мне о самостоятельной жизни ошибки как о передвижении по телу проглоченной иголки. Если не выйдет сама — смерть! Последней инстанцией был Брежнев.
И наконец: «Как мудро отметил в своем докладе Леонид Ильич Брежнев, коммунисты нашей многонациональной страны решили откликнуться на замечательную инициативу тружеников колхоза „Путь к коммунизму“ из поселка Комсомольск на реке Кундузда… и вот уже трудящиеся Грузии и других республик… теперь каждый член коллектива работает за себя и за Ленина… чтобы достойно выполнить взятые на себя обязательства… непоколебимая вера нашего народа в светлое будущее…»
Ни веры и ни страха! Не только в колхозе «Путь к коммунизму», а во всей многонациональной стране!
Отец говорил, что вера в светлое будущее умерла вместе со Сталиным, а страх развеял Хрущев. И странное дело: Сталина любили больше, чем Хрущева. Даже те, кто пострадал во время репрессий, даже те, кто отсидел. Хрущева, если не ошибаюсь, не любили вообще — он отнял веру и ничего не дал взамен.
Я потерял свою веру в светлое будущее быстрее, чем стеснительность, и навсегда. Однажды я шел по коридору к отцу в кабинет, а женщина выметала веником мусор и приговаривала себе под нос: «Пишут-пишут, а я одна — убирай!» Я увидел в ее словах глубокий смысл. Зачем это все? Мы все идем в никуда.
Наверное, тогда закончилось мое детство. Сейчас я знаю — детство длится очень долго. Потом быстро проходит жизнь и начинается старость. Старость — это время, когда вспоминаешь детство.
Что-то похожее — нет, не на веру в светлое будущее, а на надежду — шевельнулось во мне, когда умер Брежнев. Как будто я ощутил на лице ветерок. Ветер перемен. Я как раз был на курорте, на берегу моря, но не в сезон. Танцы запретили, кафе закрыли, вечером в доме отдыха стоял полумрак. Никто не знал, чего ждать. Вдруг, как в цирке, кто-то заговорит голосом «извне»? Я не мог вернуться домой — в Тбилиси выпал большой снег, такого не помнили с 1952 года! Аэропорт не принимал. Я провел две ночи на ногах в каком-то маленьком приморском аэропорту. «Присмотрите, пожалуйста, за моим чемоданом, я схожу в туалет!» — кто не знает, что такое советский аэропорт? В туалет заходишь, закатывая штанины, а туфли потом хочешь выбросить в окно. Однако грузинским членам правительства надо было ехать в Москву на похороны, для них расчистили в Тбилиси взлетную полосу. Нас посадили на эту единственную полосу ночью, но трап не подали, мы должны были дожидаться утра в самолете. Я помню волнение, смешанное с надеждой, которое я делил с каждым, кто сидел рядом в темном холодном самолете или кто находился где-нибудь в поселке Комсомольск на реке Кундузда, — что нас ждет? Это чувство единства и равенства перед своим будущим и чувство абсолютной уверенности, что от тебя лично ничего не зависит. Вот сейчас кто-то решает, вырвать твою жизнь из книги или вклеить.
Меня часто спрашивают — здесь, в Канаде, — почему для вас было важно, кто там, «наверху»? Ну умер Брежнев, ну придет кто-нибудь другой,
Страна обманутых надежд.
Моего отца не ушли на пенсию ни тогда, когда умер Брежнев, и ни позже, когда к власти стали приходить оставшиеся в живых «соратники по борьбе». Он продолжал работать и при Горбачеве, ведь горбачевские речи тоже надо было обсудить, одобрить и поддержать. Выбрать к каждому выражению эпитет — «прекрасно», «умно», «мудро»… Выбирай! «Строгать» речи Горбачева было труднее всего — он говорил ни о чем. Понимал ли Горбачев, что мы все идем в никуда? Я думаю — да, как и всякий советский человек. Сверху, с капитанского мостика, ему было даже виднее, чем всем нам, что корабль тонет, что лучше не вычерпывать ложкой воду из трюмов, а готовить шлюпки. Горбачев был плохим диктатором — при нем власть, что и так держалась на волоске, совершенно потеряла силу, диктатура развалилась. В этом он был хорош! Но сумел ли Горбачев построить что-нибудь взамен? Дыр-дыр!
Мой отец так и не ушел на пенсию, никогда! Он вышел из кабинета рядом с туалетом, когда коммунистам пришлось уступить свое здание новому оппозиционному правительству. Его коллеги разбежались кто куда. Он пошел по длинному коридору, заглядывая в распахнутые двери. Из кабинетов вынесли все, что можно, даже телефонные аппараты, включая аппараты «сам», по которым — только отвечать. Он понял, что покидает здание последним, как капитан — корабль. Он закрыл дверь на ключ, а ключ сдавать было некому, он забрал его с собой.
И он так и не написал свой роман в стенограмме, о любви.
Карьера моей матери, однако, не складывалась с тех пор, как она ушла из цирка. Или — по ее мнению — с тех пор, как она встретила отца. «Ах, зачем я вышла посмотреть на снежинки!» — часто повторяла она. Для меня она всегда была большой актрисой, самой большой из непризнанных актрис! И однажды мне пришлось убедиться в этом. У нее было много качеств, из которых составляется талант: она умела петь, танцевать, даже чревовещать! Но голосом, созданным для оперных арий, она пела на нашей кухне.
Я помню, к нам приходил красивый мужчина с княжеской фамилией и собачим именем Тузик, он учил ее петь. Она складывала губы сердечком: «Ты моей смерти желаешь, о женщина!» Тузик театрально вздыхал и выпускал к потолку серый дым: «Начнем сначала, с той же ноты!»
Мать возила нас с сестрой к нему домой на «персональной» машине, он обучал нас игре на фортепиано, потом на гитаре. Помню его длиннющий рояль, картины в золоченых рамках, засохшие цветы в вазах, бархатные шторы. Прошлое, которого нет. Тузик выходил к нам в шелковом халате, распахнутом на волосатой груди. Он носил на голове прозрачный чулок, а на лицо накладывал «маску». Моя мать его обожала, она показывала ему свой каждый новый наряд. «Что скажешь, Тузик, с этими туфлями пойдет?» Но она никогда, даже когда я стал взрослым, не оставляла меня с ним наедине. Неужели она думала, что Тузик прыгнет на меня, как собачка, раз он гей?
Мать пела вместе с отцом, когда к нам приходили гости или когда приглашали нас. Ей нужна была публика, ведь она — актриса! Она садилась за стол рядом с сестрой или со мной, а отец — напротив. Он садился напротив, чтобы видеть ее постоянно и чтобы петь. Он спрашивал ее: что споем? Она решала. Он вставал — он не умел петь сидя, — расстегивал пиджак, распускал узел галстука и запевал. Он пел верхним голосом, а мать — нижним. Ее голос тянулся и извивался, как город Гагры вдоль берега моря, она вела, он подпевал. Его щеки слегка розовели, глаза блестели, он смотрел на мать не отрываясь, на ее алые губы, сложенные сердечком, на ее опущенные дрожащие ресницы. Песня объединяла их невидимой дорогой, идущей вверх, от нее к нему. Мне казалось, будто я вижу эту дорогу, что летит прямо в небо, как дорога в деревню Тапла. Отец не мог остановиться, он приглашал мать на танец — все начинали ее упрашивать, как и водится, — она выходила из-за стола, вскидывала гибкие руки над головой… Праздник, а не женщина!