Голубая дивизия. Военнопленные и интернированные испанцы в СССР
Шрифт:
И, чтобы завершить характеристику личности Дионисио Ридру-эхо, остановимся на его отношении к действиям немцев относительно еврейского и другого населения на оккупированных территориях. Вот заметка, сделанная в конце августа 1941 г. у станции Тройбург:
«В каждом доме жили поляки. Как известно, поляк обязан носить букву «П» на одежде. Мы – согласно приказам, которые мне случилось прочесть, – не должны было брататься с ними, в том числе и «по соображениям религиозной общности»: «не следует забывать, что это побежденные». Нам это глубоко не понравилось, возмутило, показалось позорным и глупым и более чем жестоким. Реальность, тем не менее, другая. Я это видел здесь. Поляк каждого дома живет здесь свободно и семейно. Нет ощущения, что он чувствует себя посторонним. Таково наше впечатление. Также, кажется, имеется здесь поблизости лагерь польских женщин, предназначенных для сельских работ. Солдатам запрещено – нам особенно – общение с ними, под угрозой серьезного наказания. Думаю, что некоторые из наших пренебрегли этими приказами, не знаю, из любви ли к полячкам или из нелюбви к приказам» (С. 35).
Вступив
«На многих рукавах видна одиозная желтая повязка со звездой Сиона. Здесь бедные люди, лишенные поддержки, вызывают сочувствие, несмотря на антипатию, которую, несомненно, мы испытываем – не знаю, по какому атавистическому злопамятству – к «избранному народу» (С. 40). Он снова возвращается к этому вопросу уже близ Гродно: «Судьба этой бедной страны вызывает содрогание – сначала господствовали и чистили население русские. В это время евреи (ненавидимые этими бедными поляками еще более сильно, чем немцами) имели большое преимущество. Затем, при отступлении, русские эвакуировали население славянского происхождения и множество полезных для них мужчин и женщин, согласно большой тайне советской машины. Сейчас евреи, которые остались, испытывают – кроме гнета новых оккупантов – ненависть и мщение населения. Говорят, что эта ненависть проявляется и в отношении к последующим захватчикам… Жизнь в Гродно тяжелая. Рационы малы. Всё в беспорядке. Население разделено на три группы, на три класса, которым немцы запретили общаться между собой. Русские рассматриваются с большим доверием. Затем идут поляки. Евреи страдают от гнета очень серьезно…» (С. 43–64).
15 сентября, недалеко от Радошковице, Ридруэхо развернуто резюмирует свое отношение к немецкому решению «еврейского вопроса», пытаясь как-то оправдать его «теоретически», но не принимая его на практике:
«Еще в Радошковице я видел проходящую группу евреев, с отметками, подавленных, с блуждающим взглядом, идущих не знаю откуда и куда. Думаю – и испытываю большое сочувствие, – что одно дело – понимание теории, и другое дело – факты. Я понимаю антисемитскую реакцию Германского государства. Понятна история последних двадцати лет. Понятна – еще более глубоко – вся история. Немецкий гнев – это не просто эпизод. Это случалось раньше и случилось бы потом тем или иным образом. Это упорство еврейского народа и это циклическое возвращение к разрушению храма – там, где он воздвигнут, и в какой бы форме он ни был: властью ли, богатством, прямым действием – есть одна из завороживающих проблем в истории. Не веря в действительность греха и далекого проклятия, нельзя понять это. Может ли произойти в Соединенных Штатах то, что произошло в Германии? Но если это, включая и частные резоны наци, – понятно, то еще остается понять вблизи, конкретно, лицом к лицу, человеческое дело: эти евреи, переданные Польше или перемещенные из нее, страдают, трудятся, возможно, умирают. Если это и можно понять, то нельзя принять. Перед этими бедными, дрожащими, конкретными существами теряет резон любая теория. Нас – уже не только меня – нас поражает, нас скандализирует, оскорбляет наши чувства эта способность к развитию жестокости, холодной, методичной, безличной, с которой приводится в действие этот предварительный план «с лица земли»… Не знаю, только ли я сожалею о том, что делается, но среди нас эти колонны евреев вызывают бури сожалений и соболезнований, которые, с другой стороны, не сопровождаются какой-либо симпатией. Пожалуй, в целом нам противны евреи. Но мы не можем, по меньшей мере, не чувствовать солидарности с людьми. У меня есть только неточные данные по поводу методов преследования, но то, что мы видим, это чрезмерно… Никакое Государство, никакая Идея, никакая Мечта о будущем, каким бы благородством, красотой или усилиями они ни сопровождались… не может не нанести себе вреда безразличием к деликатному и огромному делу власти над человеческими жизнями. При живой поддержке, которую мы оказываем Германии – надежде Европы сегодня, – с этими моментами нам труднее всего согласиться. Мне известно, что в Гродно, в Вильно и в некоторых других местах между нашими и немецкими солдатами имелись ссоры и стычки из-за евреев и поляков, особенно из-за детей и женщин, становящихся объектами какой-либо грубости. Это меня радует» (С. 79–80).
Он рассказывает об идиллической любви молодого солдата-испанца и девушки-крестьянки, и немного дальше – о радушном приеме, который получили его товарищи в доме трех молодых русских женщин в Гродно («вдова или одна из жен одного политического комиссара – из тех, кто начинал входить – немного недостойно и непочтительно – в западную и христианскую цивилизацию») и которые «не были столь же снисходительны к германцам…» (С. 55–57). К любовным историям между испанцами и местными Ридруэхо возвращается неоднократно. Упомянутый выше «Доклад…» Совинформбюро также не оставляет без внимания этот сюжет [34] . О доброжелательных контактах местного населения и испанцев говорят в дневнике Ридруэхо двое дивизионеров-анархистов (не по партийности, но по поведению), которые «решили идти на фронт своим ходом, не объединяясь с какой-либо войсковой единицей, и подсаживаясь иногда в попутные автомобили… Они не боятся приходить в деревни и жить среди крестьян, которые всегда к ним хорошо относятся. Чтобы добыть еду, они продают мужикам лошадей дивизии, которые брошены по причине их усталости» (С. 116).
34
ГАРФ, ф. 8581, оп. 1, д. 1149, л. 6.
Чем дальше, тем теплее становятся строки дневника Ридруэхо,
«Я едва ли отважусь рассказать моим друзьям – из-за страха показаться впечатлительным – о своем восторге от того, что я вернулся сюда, в день ясный и спокойный, под чистое небо и солнце, искрящееся на снегу. Я испытываю чувство неизвестной радости, как ребенок, который встретил то, что желал, и забыл обо всем остальном. Эта покрытая сейчас снегом земля красива, и особенно в моем сердце. Я смотрю на нее с растущим энтузиазмом, когда мы останавливаемся на краю маленькой ложбины, рядом со строениями госпиталя… На склоне ложбины стоят несколько русских детей и несколько девушек, закутанные в лохмотья – розовые щеки и взгляды синие и открытые, – которые скользят на рудиментарных лыжах и кричат, довольные. Когда какой-то наш солдат хочет ущипнуть какую-то девушку, она упрекает смущенно: «Нихткультура» и ускользает, смеясь» (С. 266–267).
Вот он возвращается из поездки на санях с берега Ильмень-озера:
«Вся любовь к этой земле, к этому народу, великому и грустному, – сконцентрированная в порожденном кастильским одиночеством бесконечном стремлении к Абсолюту – стала вдруг такой сильной, что почти заставила меня плакать…» (С. 285). Уже получив приказ покинуть Россию, он записывает: «Я знаю, что не вернусь сюда… «Никогда» – слово наиболее выразительное… И всё это – город, кладбище, пилястры, монастырь, степь, лес – сделалось вдруг совершенно моим» (С. 292).
Коснемся теперь отражения военных вопросов в дневнике Ридруэхо. Для него война с Россией не является внезапной – они с друзьями обсуждают вопросы формирования «экспедиционного корпуса добровольцев» накануне войны, которая начнется «в ближайшие недели» (С. 10). Но он считает, что для России война была неожиданной. Вот его запись, сделанная 26 сентября в 70 км от Смоленска, где испанцы «полностью могли считать себя в зоне войны – на берегу реки, среди картины искореженных пушек, танков и других следов недавнего боя».
«Характерное зрелище нескольких защитных полос, покинутых поспешно. Окопы. Вся работа по фортификации – временная и срочная. От Минска до этого места ни следа линии защиты, обдуманно подготовленной к возможной агрессии. Автомагистраль – единственная работа военного назначения – более пригодна для интенсификации атаки, чем для защитных целей. Хотя, пожалуй, как и в другие времена, существовало пространство – единственная линия Зигфрида или Мажино для России.
К Смоленску над нашими головами постоянно летели самолеты. Туда был направлен – но остановлен – основной удар, германская стрела, которая так легко, так неудержимо нанесла рану русской периферии. Сейчас дело шло о сердце. Возвращаясь к защите пространством, следует сказать, что всё, что можно было наблюдать, сильно отличалось от того, что могло бы считаться стратегическим отступлением. Не оставляют в таких случаях миллионы человек – погибших и военнопленных. Нетронутые нивы и поселки, большие, хотя и разрушенные, города также не соответствуют тактике выжженной земли. Тактика больших клиньев, расколовших глубину вражеского тыла, и огромные котлы, попав в которые войска были раскрошены и доведены до капитуляции, – все это, без сомнения, было фактами поразительными и неожиданными. Не далее, как вчера в операции на Украине были разгромлены четыре советские армии. Восемьдесят дивизий бежали сейчас к Москве; без сомнения, Россия, до настоящего времени убегающая, до сих пор удивлена внезапностью нападения» (С. 107).
О русских военнопленных, захваченных как немцами, так и испанцами, в дневнике Ридруэхо много записей. Впервые автор видит их 15 сентября недалеко от Радошковице:
«…усталых, плохо одетых, более безразличных, чем мрачных. Только три солдата охраняют их. Спасение от войны или готовность к долгому страданию? Западные пленные, которых я видел в Германии, за исключением кое-где поляков, держались с достоинством и даже с некоторым добродушием, как казалось. Эти, судя по слухам, бесчисленные по всей длине фронта, – были на тех не похожи. Я не удивился ощущению – не только моему – отсутствия с нашей стороны и тени неприязни и антипатии к этим врагам. Лишь любопытство и человеческое сочувствие. Кто мог персонализировать в этих людях вину Государства, а в народе – вину Режима? Мы, столь далекие иностранцы, – не можем испытывать злобы ни из-за земли, ни из-за расы. Идея против идеи, люди ничего не должны видеть в этом. У обитателей деревни лица были испуганные и враждебные, а у военнопленных – просто пассивные». (С. 81).
О больших колоннах военнопленных Ридруэхо упоминает неоднократно (С. 83, 108, 126, 127, 171). В самой дивизии, по его свидетельству, русские военнопленные использовались для домашних работ – переноски тяжестей, топки печей и т. п., причем они «казались довольными, предупредительными и услужливыми без принуждения» (С. 186). В конце октября Ридруэхо опять возвращается к теме военнопленных, видя их «огромное число» и, упоминая о жестокой дисциплине в русской армии, делает вывод, что
«попасть в плен, должно быть, менее опасно, чем отступить. Нам сказали, что все возрастает число солдат, перешедших к нам и происходящих из украинских войск, которые сражались против нас. Не знаю, было ли это следствием напряженного политического положения или просто дело в том, что гражданин Украины не чувствует себя обязанным защищать Московию. Раньше мы уже видели военнопленных или тыловиков, которые оставались в немецкой зоне или просто переходили в нее, потому что их дом был здесь, а не там. Потерявшие свой дом, они не считают, что должны защищать что-то еще. Это вполне соответствует морали «вечного крестьянина», которая только в России существует в наиболее полном выражении» (С. 158–159).