Гомер, сын Мандельштама
Шрифт:
Потом я долго стоял у водохранилища, вспоминая, какая здесь была полноводная река, какие гостеприимные деревья спускались к ней по крутым склонам правого берега; какая сочная заливная зелень подступала к самой кромке воды на низменном левом. Теперь посреди зацветающего жаркой порой водохранилища остался единственный островок, и только на нем уцелели кое-какие деревья – освещенные огнями обоих берегов, они жмутся в кучку, как неухоженная детвора из сельского детского дома. А то, что зовется набережными, претендует на парадиз: коттеджи пыжатся, пытаясь выглядеть особняками, многоэтажные дома зовутся «элитными» и выпячивают лепнину фасадов, как проститутки – наращенные бюсты…
Очнулся, когда неподалеку притормозила «Тойота-Авентис».
– Инна Сергеевна, вы, кажется, меня преследуете?!
Заговорила. Никогда бы не подумал, что она так многословна.
…Что теперь, когда подала заявление, может быть откровенной. Чтобы я не обольщался: ни моя репутация гениального менеджера, ни казарменного толка остроумие, ни тем более весьма своеобразная (тактичная девочка!) внешность ее не привлекают. Что явные признаки хорошего самца: красивый голос, большой нос (Гектор говорил: «У Гомера нос – навынос») и длинные пальцы, о которых талдычат дамы администрации (вот дряни! я их вышколил для эффективной работы, а они чем занимаются?!), ей не интересны. Что она не «стучала», а честно делала свое дело. И конечно, глупо отрицать: Александр Константинович ходил вокруг нее кругами, но она ясно дала понять, что никогда не будет его любовницей (вот вам и Парис! тускнеет парень, однако!). Что замужем и у нее дочь. Что муж – из немецкой семьи, сосланной в 41-м в Казахстан – развернул в Голландии успешный бизнес (да знаю я, внимательно читал справку из ФСБ, восхищаясь выращивающим цветы мужем; обожаю тюльпаны!), зовет к себе, и она скоро уедет. Что сама не понимает, почему ее так ко мне тянет, но это не любовь. Что припоминает рассказ Гамсуна, как вполне благополучную женщину швыряет к ничем не примечательному мужчине (Гамсуна, не Цвейга?), потому что в нем чувствуется что-то таинственное (точно, Гамсун!)… а потом выясняется, что он просто голоден, много дней подряд ничего не ел (не слишком ли много литературных реминисценций для одного дня, да еще и отдохновляющей субботы?). Вот и во мне что-то такое… и она сегодня вдруг поняла, что обязана быть рядом, потому что договор о строительстве комплекса – это мое, неизвестно, во имя чего, самоубийство, и она не позволит мне его подписать. Пусть подписывает мэр (девонька, не ты ли мне всю игру сломаешь? тебя-то я в расчет не принимал!), пусть подписывает хоть президент, хоть генсек ООН, но мне – не позволит!.. Что рядом со мной – никого… Что рядом со мной будет она… Рядом – никого… Будет – она… Никого… Она…
Говорила, стуча кулачками по баранке, – и я пожалел рулевую колонку. Осторожно взял левую руку, повернул, разжал кулачок и стал легонько поглаживать запястье. Постепенно затихал сотрясающий пульс, пока почти не сравнялся с моим, феноменально редким…
Потом поехал к себе, не зная, зачем сяду за ноутбук – то ли насладиться податливостью клавиш, то ли утопить всего одну из них, «Delete»… И побегут слова, вчерашние и позавчерашние, к подмигивающему обрыву курсора, и будут срываться в никуда, как мы когда-то срывались с нависающих над рекой самых верхних ветвей вальяжных деревьев; срывались, колотясь от страха, но изо всех сил веря, что вынырнем, непременно вынырнем.
Глава четвертая
Звучит по-идиотски, но физиком я не стал в два этапа.
Первый начался с того, что полетела в тартарары программа, начертанная для меня Приамом. Чуть было не отстучал «предначертанная», во всяком случае, будущее захоронение моих останков у Кремлевской стены описывалось с такой литургической мощью, что становилось ясно: ему очень хочется не только дожить до этого далекого дня, но и активно участвовать в траурной церемонии. А уж о вручении мне Нобелевки и говорить нечего. После каждой моей победы на олимпиаде, абзац из будущей лауреатской речи Игоря Меркушева, посвященный первому
Но начаться должно было (по его замыслу) с поступления в физхим, а от этого я отбрыкивался. Слов нет, физиков там выпекают добротно – но где мужали титаны? где можно было дышать тем воздухом, что кружил гениальные головы Иоффе, Капицы, Курчатова, Семенова, Зельдовича, Тамма? Только в Ленинградском физтехе, расположенном на улице Политехнической, – стало быть, учиться надо в Ленинградском политехе, чтобы потом просто «перейти улицу». А физхим – слишком молодая пекарня, нет еще в ней рецептов для замеса настоящего теста, нет тех дрожжей, на которых одаренность восходит талантом, а талант – гениальностью.
Примерно так я говорил Приаму на выпускном; может быть, не так пышно, но уж точно – не менее пылко.
Однако была еще одна причина, возникшая в августе 63-го – Господи! Уже сорок четыре года тому! – по которой мне хотелось учиться именно в Питере; ее я Приаму не назвал.
А называлась причина красиво: Нина Трифель.
Тем летом я почти месяц жил в Ленинграде у тетушки. Поездка была мною заработана – весь год натаскивал двух восьмиклассников, родители коих из экономии наняли репетитором не учителя, не студента даже, но всего лишь отличника классом постарше.
Тетушкина разделенная перегородкой комната располагалась на улице Воинова (бывшая и теперешняя Шпалерная) в доме № 6 – почти у Литейного проспекта и Литейного моста; точный адрес для дальнейшего немаловажен. Вторым домом стал Эрмитаж, третьим – Русский музей, а еще и пригороды… Но подступала осень – и однажды утром я разлегся на верхней полке плацкартного вагона в скором, проходящем через близкую к Недогонежу станцию Зайки, с намерением спускаться разве что в туалет. Полдюжины пирожков с капустой и две бутылки лимонада вполне могли обеспечить максимальный приток крови к загудевшим напоследок ногам и минимальный – к опустевшей от недосыпа голове. Постельное белье не взял, не на что было; матрас не раскинул из брезгливости, вместо подушки сгодился толстый ленинградский телефонный справочник.
Намертво уснул в полупустом еще вагоне, а проснулся, когда солнце вовсю било в запыленное окно. Но разбудило меня не оно, а внимательный взгляд с нижней полки напротив.
«О рыцарь, – перефразируя Пушкина, – то была “причина”!»
Никогда не встречал очевидную телесность, распределенную так соразмерно.
Не «фигурка» – ничего миниатюрного.
Но и не «фигура» – никакой корреляции с фырчащим «ф» и угрюмым «гур»; не скажешь же «фигура» про скульптуру Кановы!
Та самая мандельштамовская недосказанность, когда совершенство – всего лишь покров тайны.
А лицо ее… Нет, сначала о другом…
Лет с тринадцати в моих пылких снах перебывали все соседки, учительницы, тетенька-отоларинголог, так и не откинувшая блестящее зеркальце-полумаску, и даже мать – привет Вам, геноссе Зигмунд! Они принимали самые призывные, как мне представлялось, позы, шептали самые откровенные, как мне казалось, непотребства, но дальше дело не шло: я извергался, и извержения были трусливым бегством от неизвестного и страшного «а потом»… Но все прошлые и будущие такие сны сразу и навсегда аннигилировали при виде этого лица, как антиматерия аннигилирует при столкновении с материей нашего мира. Я не стану описывать черты, скажу лишь, что пикантной женственности Татьяны Лавровой в ней было вдосталь, в избытке, через край.
В проходе и на других нижних полках стояли и сидели шестеро парней, мужчин, мужиков северо-западного, центрально-черноземного и закавказского обликов, – и похоже это было на кольцо разномастных котов вокруг неприступной кошечки, высокомерно изучающей небо – в данном случае проснувшегося меня.
– Вам не жестко?
– Нет. Хоть не плачу и не пою, но соответствую зеленому вагону.
– Значит, я, отдав рубль за постель, оказалась в желтом или синем?
– Значит! – вроде бы отрезал, но ликуя, потому что состоялся, спасибо Блоку, обмен паролем и отзывом.