Гора Орлиная
Шрифт:
— А что же тут такого? Если вы этого не будете делать, то чем же вы станете заниматься? Мировой политикой? Этого Литвинов вам не уступит!
Нарком засмеялся. Громов решил воспользоваться переменой настроения.
— Что же теперь со мной?
— Наконец-то проговорился!
— Конечно, я виноват… плохо руковожу.
Орджоникидзе остановился.
— Знаю я таких дипломатов. Каются, бьют себя в грудь. Говорят одно, а думают совершенно другое… О том, что вы негодный руководитель я и сам знаю. Однако вы так не думаете, вы, простите за грубое выражение,
— Выговор дайте…
— Ну, дам я тебе выговор, — сердито, переходя на «ты», сказал нарком. — Завтра же пойдешь хвастать им перед приятелем: у меня, мол, десять выговоров, а у тебя сколько?
Орджоникидзе окинул усталым взглядом строительную площадку, посмотрел на внушительно возвышавшуюся доменную батарею и сказал грустно:
— Наши заводы, построенные нашим рабочим классом, нашей партией, переросли многих наших руководителей. — Он вздохнул. — Перед такими руководителями стоит вопрос: или расшевелиться и суметь охватить весь громадный объем работы или…
— Я, Григорий Константинович, расшевелюсь!
Серго стало неприятно.
— Если и расшевелитесь, то на другом участке, поменьше, пониже… И на самом маленьком участке закладывается фундамент социализма. Надо всюду суметь оправдать доверие партии.
— Оправдать одно, а когда тебя критикуют…
— Хозяйственник сам должен просить, чтобы его покритиковали. Если мы не покритикуем, не укажем на недостатки, то никто другой на них не укажет. В нашей стране другой партии нет и не будет. Вы это должны знать. — Нарком решительно пошел вперед, но вдруг оглянулся. — И еще советую вам… снимите-ка вы мой портрет, а то еще упадет и зашибет рамой. Видно, что наспех приколочен.
Утром Серго в своем вагоне беседовал с Черкашиным.
Черкашин пришел точно к девяти, пришел весь напряженный, неестественно сгорбившийся. Особенно трудно дались ему первые минуты, когда нарком расспрашивал о житье-бытье. Это казалось тягостным и даже подозрительным… Если он так расспрашивает, значит, с кем-то говорил о нем, знает о его раздумьях и сомнениях. Лучше уж сказать обо всем самому.
— Я многого не понимаю, — признался Черкашин, — не понимаю в самом себе. Некоторые вещи представляются мне в черном свете. Однажды, — Черкашин неловко улыбнулся, — самым серьезным образом подумал: «Уж не враг ли я?»
— Чудак человек! Что же вас смущает?
— С одной стороны — завод-гигант, а с другой — очередь за хлебом. — Черкашин помолчал, осторожно спросил: — Это ведь критика?
— Критика бывает разная. Если вы после своих размышлений будете требовать снижения темпов строительства, будете вызывать возмущение рабочих масс, то это критика меньшевиков, троцкистов, белогвардейцев. За такую критику сажают в ГПУ. Но когда рабочий критикует наши недостатки, чтобы поскорее устранить их, он только укрепляет свою рабочую власть.
За окном вагона дымили тонкие трубы мартеновской печи, Крыши цеха не было видно, стоявшие на соседнем пути товарные вагоны закрыли горизонт. Орджоникидзе посмотрел в
— Да, у нас наряду с громадным приростом промышленной продукции имеются хвосты у продовольственных лавок. Что бы мы тут ни говорили, как бы ни хвалили свои достижения, а скрыть от себя, скрыть от рабочего класса хвостов мы не можем.
Лицо Черкашина посветлело. Он глядел более уверенно. А нарком говорил уже о другом.
— Большой параллелизм в руководстве — согласен. Отсутствие четкости — согласен. Отсутствие ответственности исполнителей — тоже согласен. Отсюда — срыв графика… Спасибо за прямоту. За одно только поругать нужно: зачем дожидались наркома? А если бы нарком еще год не приехал? Надо было директору сказать. И подсказать.
— Я пытался. Не удавалось.
— Сегодня не удалось, оборвали тебя — повтори завтра, добейся… Мы строим социализм в отсталой стране. В этой стране мы должны двинуть вперед развитие промышленности гигантскими шагами, и двинуть в основном собственными средствами. Вот почему так дорога нам инициатива каждого честного человека… Что же еще, по-вашему, мешает делу?
— Например, неправильное нормирование.
— Тоже справедливо, — согласился нарком. — У нас на некоторых предприятиях, когда вводят нормы, то пользуются «Урочным положением», которое утверждено еще Александром Вторым. И странное дело: давно свергли царя-батюшку, а какой-то его приспешник, сочинивший это положение с расчетом на подневольный ручной труд, все еще сидит у нас на шее… Вот я вам и советую заняться этим делом практически. Но если вы меня подведете…
— Григорий Константинович, — запротестовал Черкашин, догадавшись, что означает предложение наркома, — я никак этого не хотел. Меня могут неверно понять.
— Громова жалеете или упреков боитесь? — Орджоникидзе пристально посмотрел на Черкашина. — Знаете ли вы, в чем наша беда? Заводы быстрее растут, чем кадры. Как ни умна машина, а некоторые машины страшно умны, пожалуй, даже умнее нас многих, — несмотря на это все-таки машина без человека не идет… Так вот, подумайте хорошенько. Нам нужно создавать крепкий коллектив строителей. Вот вы и подумайте над всем: над расценками, над нормами, над организацией труда. Вы должны справиться. Мало верно думать и справедливо говорить, надо и работать уметь… Пусть строгое единоначалие, дорогой товарищ, будет вашей первой заповедью.
Вечером, проходя по строительной площадке, Орджоникидзе узнал среди монтажников того мастера, который недавно уступил ему свою лопату.
— Загостились вы у нас, товарищ Серго, — приветливо сказал Алексей Петрович.
— А что, надоел?
— Да нет, это я так… по-рабочему. Рады вас видеть на нашей мировой стройке.
— Мы еще с вами встретимся на стройке Волго-Донского канала, — убежденно проговорил Орджоникидзе.
— Хорошо бы, эко место!
— Не верите? — Нарком засмеялся. — Некоторые товарищи, читая наши планы, говорят: вы, ребята, хотите в три года построить идеальное государство. Но мы не настолько наивные люди, чтобы так думать.