Горбатый медведь. Книга 2
Шрифт:
— Идите к ним, — предложила Катя. — Хотите, я поговорю. И Огонек ваш будет сыт.
Тогда Маврикий не думал, что разговор с Катей может что-то значить. Но не прошло и двух дней, как неравнодушный к Кате уполномоченный по продразверстке брюнет с серыми глазами прискакал на Щучий остров к Смолокуровым и сказал:
— Давайте знакомиться, товарищ Маврикий Зашеин. Меня зовут Олегом, фамилия моя Марченко. Мне кажется, нам нужно где-то уединиться и поговорить.
Они уединились в пристрое. Не прошло и десяти минут, как Маврикий сказал: «Я согласен» — и тут же объявил о своем уходе Смолокурову.
Вычли за коня. Смолокуров так и не сказал, во что ему обошелся этот редкий иноходец. Когда-нибудь потом узнает Маврикий, счетного ли писаря видел в нем Смолокуров. А может быть, и теперь поймет, когда за Огонька будут насылать ему настоящую цену. Немало ведь в богатых селах отцов, которые хотят своим сынкам купить такой быстроногий ветерок.
Очень плакала Настя. Она была единственной из всех, кому не надо прятать своих слез и чувств.
Фиса передала через мать ему письмо:
«Прощай, царевич! Для меня больше не будет солнца! И дни будут чернее ночей, а ночи страшнее могилы! Ты ушел от меня и унес бога! Если бы он был, разве бы он допустил это все. А я не ушла из тебя. И не уйду никогда. Всегда твоя и только твоя, днем и ночью, живая и мертвая, твоя Анфиса».
Долго сидел в кухне Кузьма Севастьянович Смолокуров. Думал. Решал. А надумавши и решивши, сказал зятю, забившемуся на полати:
— Слазь и послушай, Прохор, что я тебе скажу.
Прохор слез и принялся слушать. И Кузьма начал говорить уже проговоренное в голове не один раз:
— Умер ты, Прохор, для Анфисы. И для нас умер. Умер так, что никакими чудесами тебя не воскресить. По нынешним ревкомовским законам в таком разе говорят — прощай и забирай свое. Твоего тут мало. Совсем ничего. Голышом пришел. А таким я тебя отпускать не хочу. Как-никак бывший дочерин муж. Даю я тебе за эту бывшесть чебака двадцать возов. Зерно сто пудов. Карего мерина с санями и сбруей. Хватит?
— Коровку бы еще, тятенька, — припросил Прохор.
— Изволь, Прохор. Дам и коровку. И десяток овец дам, — подымал он голос. — И гусыню с гусаком дам… Только ты сегодня же, как свечереет, уйди от нас и тятей меня больше не зови и во сне. Иди же…
— Уйду, Кузьма Севастьянович, уйду, только черкану для памяти.
И Прохор написал на листке: «Чебаков двадцать возов. Зерна сто пуд. Карево мерина, с санями и збруей. Корову. Овец десеть. Гусыню с гусаком».
— Руку приложите, Кузьма Севастьянович, для памяти.
— Не веришь? Мне? — проревел Смолокуров так, что зазвенела на полке посуда. — Изволь, подпишу.
Он подписал бумагу и тут же выпнул Прохора за дверь. А выпнув Прохора за дверь, сказал на весь дом, чтобы слышали все:
— Вставай, Фисулька! Хватит хворать. Ловилась бы рыба, а уж доброго-то молодца мы выловим…
ТРЕТЬЯ ГЛАВА
«Губметлой» в домах, подобных поповскому, называли небольшой отряд из трех — пяти человек, работавший по продовольственной разверстке.
Для ознакомления с предстоящей работой по вывозу зерна Маврикий поехал со своим будущим
Дорогой Олег рассказал, что кулак по фамилии Чичин из деревни Омшанихи, куда они едут, отказывается вывезти разверстанное на него сельским Советом зерно, а сам припрятал до тысячи пудов. Олег показал заявление из комитета бедноты деревни Омшанихи.
Свернув с широкой на узкую, малонаезженную дорогу, они вскоре увидели небольшую смешанную старожильско-переселенческую деревушку. Это было видно по домам. Пластянки и саманные домишки, позанесенные снегом, соседствовали с потемневшими от времени бревенчатыми домами, рубленными крестом, как у Смолокурова, или о пяти стенах с прирубами. В таких домах жили коренные сибиряки. Старожилы.
Дом Чичина, о котором писалось в заявлении комбеда, найти было нетрудно. Постучались — не ошиблись.
— Мы к вам, Лука Фомич, — объявили открывшему ворота благообразному пожилому мужику, похожему на знаменитого Николая-угодника, которого почти все иконописцы пишут на один лад: коренастым, лысым, бородатым мужиком лет сорока пяти.
— Милости прошу в дом. Самовар на столе. А в случае кому чего другого желательно, так в такой мороз и сам товарищ Ленин не осудит.
— Наверно, это так, — учтиво отвел разговор Марченко, — только мы не в гости. Где можно побеседовать? Вы без шапки, да и нам в тепле удобнее разговаривать.
— Тогда опять же дома не миновать…
Олег и Маврикий, оставив коней и троих верховых, прошли в дом Чичина. Он немногим разнился со смолокуровским домом. Те же крашеные и расписные двери, горы подушек на гостевой кровати, крашенные золотистой охрой полы, домотканые половики, лубочные картинки, сборище фотографических снимков в большой раме под стеклом… И все вплоть до жбана с квасом, разве только граммофон позатейливее да кот пострашнее. А так тот же набор посуды, мебели и всякой другой утвари.
Прошли в боковую пустую горницу, и Марченко сразу же приступил к делу:
— Когда, Лука Фомич, вывезете на ссыпной пункт разверстанное на вас зерно?
Чичин добродушно улыбнулся.
— Не велик труд разверстать, да где зерно достать? Я вывез, что мог. Оставил на семена да себе на прокорм. Вот ключи. Можете все открыть, кругом обыскать. И взять остатнее, если рука подымется.
— Обыскивать вас. Лука Фомич, мы не будем. Зерна у вас дома осталось в обрез. Вы его зарыли в поле. Где?
— Боже милостивый и пресвятой, — перекрестился на иконы Чичин, — веришь ли ты клятве моей? Поручись за меня, господь.
— Лука Фомич, — перебил его Марченко, — не надо бога ставить в неловкое положение, и нас не надо за нос водить. Даю десять минут на размышление. В аккурат на ваших без десяти час. Если не вспомните, где зарыли хлеб, придется вам поговорить с комитетом бедноты. Тогда выясним, кто клеветник и кто обманщик. За то и за другое ревтрибунал судит по строгим законам революционного времени. В Москве, в Петрограде, наверно, вы слыхали, сколько выдают на день. Наверно, вы понимаете, что утаить в такое тяжелое время зерно от голодного — бесчестно и грешно, если вы на самом деле верующий, а не только умеющий креститься человек. Где хлеб? На часах без шести минут час.