Горелый Порох
Шрифт:
Ни в балконе, ни в самом здании ничего примечательного он не нашел и зашарил взглядом по заречным улочкам северной части городка. У колодезных срубов густо кучковались красноармейцы, возле изб, в придворовых палисадах, кое-где дымились походные кухни. Солдаты видно, коротали привальное времечко, накапливая силы то ли на новый отход-отступ, то ли собирались оставаться на тех улочках в обороне. Этого было не понять и потому комбат вновь направил бинокль на балкон заводской конторы, силясь представить на нем Вождя, говорящего нужную в тот час полководческую речь.
Донцов, размышляя, о чем мог думать в эту минуту Лютов, ошарашил его:
— Сталина я слушал своими ушами, видел собственными глазами. На том самом балконе!..
Лютов опешил и стал неуклюже охорашиваться,
— Вы мне можете не верить, лейтенант, но так было в моей жизни.
— Каким же образом все это произошло? — казенно, словно на допросе, получилось у Лютова. И чтобы сгладить свою оплошность, смягчил вопрос: — Неужели такое случилось на самом деле? Как ты сюда попал в том, девятнадцатом?
— Я здешний! — начал рассказывать Донцов. — Вот ежели у этого берега сесть в рыбачью лодчонку, то даже без весел, одним течением эта река через пару часов прибьет меня к родному порогу. Или, взобравшись на колокольню Сергия Преподобного, — Донцов показал на белокаменный храм, что возвышался над городком в полуверсте от них, — то и родной дым увижу, окошки разгляжу и до детишек докричусь… Так что, я дома, лейтенант. И не будь войны, зазвал бы я тебя в гости. Матушка, небось, уже и печь истопила…
Разговор о Сталине как-то сам собой поугас, и комбат теперь больше думал о Донцове: как он вдруг оказался здешним жителем?
Тот ни разу об этом даже не обмолвился. Другой бы на его месте не посчитался и с присягой — хотя бы на часок забежал домой, чтобы повидаться с родней. Отпросился бы, наконец, и Лютов готов был отпустить сержанта на день-другой.
— И далеко ли до твоей деревни? — спросил он Донцова.
— Час-полтора солдатского ходу. Не больше. Да что об том говорить…
— Далековато! — пожалел комбат. — Я бы тебя отпустил на малое время. Но не та обстановка. Под трибунал угодить недолго.
— Не бойся и не мудри, политрук, я у тебя отпрашиваться не стану, — с грубоватой открытостью заявил Донцов, разгадав ход мыслей своего командира. — Я и сам не пошел бы.
— Отчего ж?
— Не хочу повторить судьбу покойного отца.
— А что за судьба его?
— Обыкновенная. Русская судьба…
Чистый осенний ветерок донес запах солдатского варева и сбил Донцова с мысли об отцовской судьбе. К окапывающимся солдатам подвезли кухни, и повара принялись за веселое дело. Загремели котелки, послышались всегдашние в такие моменты шутки и подначки друг над другом. Донцову голодно икнулось — вторые сутки — ни крохи во рту. Комбат тоже заоблизывал пересохшие губы. И стало не до разговоров.
— Пойду-ка попытаю удачу, — всполошился Донцов и, достав из вещмешка котелок, отправился к ближней кухне.
Дело справилось как нельзя лучше. Хлеба, правда, не дали — у самих в обрез. А «шрапнели», как солдаты называли перловую кашу, не пожалели — напичкали котелок с верхом. Да со свиной свежатинкой. Нехитрая трапеза, хоть и из чужого котла, сладилась неожиданно славно. Донцов спустился к реке, сполоснул котелок, испил на сытый живот студеной водицы, и лицо омыл — просиял, будто на крещенской иордани побывал и очистился от грехов. Река-то своя, родная…
«Теперь бы шофера Семуху дождаться», — с осторожной надеждой подумалось Донцову. Ох, как нужны снаряды! Хотя бы на одни бой! В какой уж раз наводчик посмотрел на чугунный мост над Плавой, на его могучие формы в ладных заклепках, на вереницу машин и пеших солдат, движущихся туда и сюда: на передовую и в тыл. Тягач Семухи Донцов узнал бы за версту, но его пока не было видно. Может, в дороге, может, давно неживой лежит в кювете, без могилы и помощи… Самолеты противника, словно на тренировочных полетах, над колоннами отступающих отрабатывали свои изуверские приемы по штурмовке. А в стороне Мценска и Орла непрестанно постанывала канонада.
В ожидании шофера с боеприпасами, сгоняя время и тоску с разболевшихся душ, Лютов и Донцов снова заговорили о былом и близком.
— Так как же сложилась судьба твоего отца? И при чем тут Сталин и Дзержинский? — горел любопытством комбат.
— Я уже говорил, что тогда, в девятнадцатом году, на орловско-тульском направлении Деникина сдерживала 13-я армия. И была эта армия не без изъянов. Помимо нехватки в провианте и боеприпасах, она страдала болезнями — тиф косил хлеще вражеских пулеметов, царило дезертирство и прочие нелады. Отряды чекистов рыскали тогда по прифронтовым деревенькам, вычесывая, как докучливую вошь, из всех укромок и подполий, малодушных солдат, сбежавших с фронта. Таких, к сожалению, было немало. Несчастных сгоняли в Плавск, где располагался штаб армии, а при нем денно и нощно работали полевые суды и трибуналы. Группы дезертиров чекистами делились на «десятки», из которых отбиралась половина, из самых слабых, непригодных воевать, и эти обреченные «пятерки» на глазах помилованных безжалостно расстреливались для острастки. Тех, кто еще твердо держался на ногах, отводили за околицу города пешим ходом и там, в осиннике, приговоренные принимали смерть от своих же братьев-солдат. Ослабевших же стреляли прямо во дворе ревкома, у конюшенной кирпичной стены. Еще неостывшие трупы клали на армейские повозки, покрывали грубым рядном и увозили туда же, в осинник…
Донцов, сделав передышку в рассказе, сходил к работающим солдатам и выклянчил горстку махорки. Свернув с комбатом по цигарке, Донцов продолжал:
— В один из прочесов (так в деревнях тогда называли рейды чекистов) загребли и отца. Стащили с печки, можно сказать, с того света выволокли — он еще и не оклемался от тифа. На голом черепе ни волоска — до корешков тифозным жаром выжжены, а тело — одни кости-палки да кисет минералу… Разобраться бы да пожалеть, но куда там: дезертир — и никакой тебе пощады! Доказательства просты и явны, даже протокола не стали писать. Шинель с подпаленным подолом — видно, на кострах сушились — висела на гвозде у притолоки. Армейские ботинки с обмотками мать на свои ноги приспособила, а солдатская папаха, выжаренная в печке от вшей, поусохла и в пору мне сгодилась — чай, десятый годок распечатал.
— Одежа-обува на месте? На месте! — орал чекист, перекладывая карабин с локтя на локоть. — Какого рожна доказывать? Сбирайся, мужик, и — шагом арш! По тебе трибунал соскучился.
— Да я, браток, не красный дезертир. Я, еще во-о-н когда, из немецкого плену утек! — стал доказывать отец, колотя в потную грудь иссохшим кулаком. — Понимать надо: это совсем другая пропозиция. Шинелка и у тебя такая же — не в ней же наша вина? К тому же я — раненый. До плена еще фронт прошел.
Отец задрал правую штанину исподников и показал расчесанный иссиня-кровавый рубец раны чуть ниже колена. Чекист покачал головой и без малой жалости сказал: