Горелый Порох
Шрифт:
— А где Вешок? — вроде бы спохватился он. — Надо послать за ним. По справедливости и решим…
— Поди, найди его теперь, — с недоверием и почему-то шепотом сказал Гордя. — Вся работа его для отвода глаз, чтобы трудодневу палочку черкнули.
— Не скажи! — вздыбился Финоген. — Я вчерашним утренником, по морозцу, за хворостом ходил и сустретились с ним. С парового поля на горбу плуг пер, а лошадь в поводу шла — силы у нее меньше, чем у Вешка оказалось… А ноне утром слышу: с Мотей в кузнице балдабачат — вот и вся справедливость…
Антон Шумсков слышал все! Стук молота и стон наковальни, заполнявшие притихшую деревню, будоражили душу его так же, как сводка с фронта, как добрая весть об освобождении людей из неволи, как звуки ожившей жизни, как надежда на возрождение родной Лядовки.
Все время молчавшая, бабка Надеиха, собравшись идти топить печь больной соседке, недовольно проворчала:
— Дюже умно и вкусно разжевали — проглотить осталось: кузнеца на войну, а пахать на бабьих горбах будете. Дюже умно… — с порога еще добавила: — Из Вешкова дома-то война сожрала одного. Пхайте другого в пекло, раз души нет…
Кто угнулся, кто в окно уставился — лишь бы не глядеть в глаза Надеихи. Всем памятна гибель отца Николая — старого колхозного кузнеца Ивана Лукича…
Лютовал и вьюжил декабрь, грохотал проходящий фронт. И все было уже на том исходе, когда можно было благодарить судьбу, что и во второй проход фронта уцелеет Лядовка, пересидят в подвалах люди, переждут кромешный лай пушек, которые немцы понаставили на краю деревни, у кузницы и возле избы Зябревых. В какой-то жаркий час, побросав орудия, гитлеровцы покинули деревню, и заступила такая тишь, что слышался вьюжный посвист в жерлах орудий и морозный треск в избяных бревнах. А когда вышли из подвалов, лядовцы радостно ахнули: ни единого пожара на деревне, ни одного фашиста, даже убитого. И не верилось в такое чудо. А над кузнецом даже пошутили, кивая на вражеские пушки и другие брошенные трофеи: как много привалило Ивану Лукичу железца, да какого! Плугам и сноса не будет, ежели из орудийной стали наковать лемехов!
Однако недолгой оказалась эта радость. Через час-другой въехал в Лядовку отступающий обоз. Ждали своих, а пришли опять фашисты. Лошади и сани — нашенские, крестьянские, солдаты — чужие. С обмороженными лицами, одетые по-партизански — в деревенские полушубки и тулупы, обуты в валенки, на головах, поверх касок, — бабьи шали, одеяла, отнятые у населения. Обозники и есть обозники… Глазища злые, но мародерничать вроде бы не собирались. Наоборот попросили селян миром: нет ли на деревне спеца, который бы сумел починить-наладить развалившиеся у них сани? У большинства розвальней посрывались оглобли — перетерлись канатные закрутки. Были и другие неполадки в упряжи. Сами немцы не умели, видно, делать крестьянскую работу, да и рукавицы пугались снять на лихом морозе. Лядовцы показали на избу Ивана Лукича: тот все сладит. Поперек не скажешь и не отмолчишься. И помирать допрежь не хочется — у них автоматы да карабины. Собрал кузнец ящичек с инструментом и поплелся к обозу. Немцы засверкали глазами, как увидели, с какой сноровкой и прилежностью принялся русский старик за починку саней и прочей упряжной оснастки. Мороз — невпродых, а Иван Лукич без рукавиц орудует, обледенелые узлы в голых ладонях размораживает, веревочные закрутки заново ладит да петляет.
— Гут! Гут, фатер! — орут, похваляя кузнеца, солдаты, радуясь неожиданной удаче. Сами себя по бокам лупят, друг об дружку петухами бьются, греются. — Гут! Гут!
— Вовсе не гут так-то — сами жиркуетесь, а лошадям и погреться не даете, — принялся упрекать немцев кузнец. — Хоть бы сена под копыта бросили.
Солдаты не поняли. Тогда Иван Лукич «объяснил» иначе: взял охапку сена из саней, бросил под морду лошади, разнуздал ее, ослабил чересседельник, и та оголодало захрумкала. Зачуяв сено, зафыркали и другие лошади:
— О, яволь! Яволь! — догадались обозники и дали сена другим лошадям.
— Вот так-то, — одобрил Иван Лукич, — теперь идите сами на обогревку.
Объяснил, как умел, и направил солдат в ближнюю избу. Те побормотали меж собой и, оставив часового для пригляда за кузнецом, ушли греться. «Один — не дюжина», — подумал Иван Лукич. Но заволновался, нутром дрогнул, когда он обнаружил в санях мины и взрывчатку. Тут же и пришла мысль, от которой кровь замолотила в висках. Но взял
— Гут, пан! Гут, фатер! — довольные работой кузнеца, гитлеровцы не скрывали своей радости. Даже банку консервов не пожалели за такую услугу.
Иван Лукич и дорогу показал, как лучше ехать в сторону Плавска, куда им надо было по своему маршруту. И — вторую банку заработал.
— Гут с вами! — тоже вроде бы довольный проговорил кузнец, провожая минеров в путь.
Домой он возвращался усталым. То и дело останавливался, оглядывался на обоз, ходко кативший под изволок к Лешему логу, а там впереди, за Лешим, знал Иван Лукич, накатная дорога кончалась, открывался целик, заваленный непролазными сугробами. Там-то, на горке, и пойдут лошади внатяг…
— Гут с вами! — еще раз пробубнил Иван Лукич и быстрее зашагал к избе. В ящике, поверх инструмента, посверкивали белым железцем банки консервов.
Высматривая из окошек, лядовцы провожали его недобрым взглядом и осуждающе перешептывались меж собой:
— Ишь разважничался, продажная душонка…
— Трудодни какие заработал!..
Иван Лукич слышал и не слышал — через Лядово с большим перелетом летели снаряды. Это била наша артиллерия. Где-то на подходе должна была быть и пехота. Лядовцы снова укрылись в подвалах. Никто и не видел, кроме деда Финогена и звонаря Васюты (они вместе сидели в сараюшке и ждали своих), как в деревню верхами на конях вернулись три солдата-минера и ворвались в избу кузнеца. Вешать Ивана Лукича было не на чем и некогда. Перекрестили его автоматными очередями, запалили избу, погарцевали на лошадях, пока не разгорелась она, и умчались назад. На обратном пути изловчились, изверги, пустить очереди по окошках, ближних изб, а в угловую, на повороте, бросили в окно гранату. Это была давно опустевшая изба Мити-гармониста. Спасать избы никто не осмелился, да и мудрено это было сделать в тот отчаянный час…
Когда из рязанских лесов вернулся сын Ивана Лукича — Николай-Вешок, который скрывался с мужиками, пережидая оккупацию, то вместо избы увидал лишь закоптелый остов печки да скукоженный жестяной конек-флюгерок у порожного камня, который много лет венчал резное крылечко. Жена Мотя порылась в угольях и ничего не нашла из останков мужниного отца, кроме нательного креста. Был он, видно, собственной ковки — неуклюж, великоват размером и не понять, из какого металла. Положила она его в чугунок с угольями и отнесла с Николаем на погост, чтоб хоть как-то означить могилку Ивана Лукича…
В таких вот подробностях и осталась в памяти лядовцев история гибели кузнеца Зябрева, рассказанная дедом Финогеном и звонарем Васютой. Никто потом и не вспомнил, и не признался: кто ж таки надоумил немцев обратиться к Ивану Лукичу за «помощью», кто указал на его избу. И, конечно же, вовсе не узнать, по какому-такому предписанию или приказу простой лядовский старик решился на святой поступок. Отгадка одна: он просто, по крестьянской мудрости, не хотел, чтоб те мины, что везлись немцами в санях, обернулись бы смертью и принесли кому-то погибель. На другой же день освобождения лядовцами обнаружились и сани с минами и оставленная конская сбруя. Все было брошено на первом же взгорке, за Лешим логом. Взрывчатка пригодилась нашим красноармейцам. Сани и сбруя бесценным трофеем достались колхозу. Тут-то и разгадалась загадка и тайна случившегося: на всех хомутах оказались порванными гужи — так ловко надрезал их Иван Лукич, что при первой же натяжке, когда обоз пошел в гору, они полопались и лошади распряглись. Один он знал тогда, зачем так «усердно» чинил немцам сани и кормил коней…