Горелый Порох
Шрифт:
— Ты вот, Николай Иванович, сам говоришь — какой уж месяц пушки подо Мценском лаются, — Шумсков стал искать другие, более веские причины своего решения. — Значит, фронт и не сдвинулся дальше. До него и ста верст не наберется! А что ежели немец назад на Москву и на Лядовку попрет? Кому держать-то? Вот об чем думать надо. При повторной, оккупации нам в лесу не отсидеться — так и знай!
Николаю крыть было нечем — намек Антона был ясен.
— Ты политику мне не шей. Я говорю: разобраться надо… Авось и ты не Верховный командующий, чтоб одной волей раз — и крышка! — осторожно стоял на своем Зябрев.
Шумсков не успел ответить. В избу, словно на поклик беды, повалил народ. Мужики, бабы, ребята, старики с каким-то каменным терпением
Председатель, не разобравшись в чем дело, бешено заорал на односельчан:
— Во-о-он!.. Кто звал? Зачем?.. На кино што ли нагрянули? Или к покойнику… Вон отсюдова!
Таким Шумскова еще никто не видел. Люди, рассудив, что случилось что-то чрезвычайное, послушно и согласно покинули сельсовет. Хоть и без злобы, но кое-кто поворчал:
— Партейный, а орет, как…
— Допекли, видать…
— Да Зимок, ково хошь, допечет, ежели с кем срежется.
— Порох, а не карактер…
Выпроводив людей за порог, Антон в сердцах хлопнул дверью, да так, что застонал потолок и жалобным дребезгом отозвались стекла в окошках.
— Чую твой язык наработал, ешки-шашки, — срывисто задышал председатель и кулаком постучал по кирпичам печки, будто во всем была виновата одна старая Надеиха, разболтавшая по всей деревне о «мобилизации».
— Не я. Война работает, милай, — со вздохом, но спокойно откликнулась с печки бабка.
Блеск запухших глаз председателя тут же сгас, будто и не возгорался. Зло, как пришло, так и сошло. Николай почувствовал и себя виноватым.
— Взболомутили народ, а попусту. Меня мобилизуют — так меня, — Зябрев с обреченной нехотью потянулся за повесткой.
— Нет, браток, погоди маленько, — председатель перехватил повестку и не по годам проворно ринулся за дверь.
С крыльца Шумсков покликал мужиков назад, в избу. Женщинам велел-таки вертаться к своим делам. Выпроводил и мелюзгу. Парням, которым годов по пятнадцати-шестнадцати, позволил быть со взрослыми. Антона осенило: зачем людей-то от себя отгонять? Куда легче и законнее будет решить заковыку с повесткой общим сходом оставшейся старой да хворой мужской части Лядовки. На миру и грех принять легче, если все обернется так, как он и задумал, как будет лучше для разоренного колхоза.
— Я ведь только на баб понакричал-то — для острастки, чтоб не мешали, — слукавил Антон, чтоб хоть как-то оправдаться за свой срыв. — А вы, мужики, к самому часу приспели. Заходите, заходите. Совет нужен!..
— Конешное дело, бабы. Они завсегда не к добру, — кто-то с явной уловкой поддержал безобидный обман председателя.
— Не тяни, Захарыч, выкладай директивы свои да и по работам, — со скрытным притворством стали поторапливать старики, будто их оторвали от самого важного дела.
Да и мужики помоложе, мостясь по углам и лавкам, словно по сговору, делали вид, что у них тоже работы невпроворот. И что белый день транжирить на бездельную говорильню — грех немалый. На самом же деле ни у кого скорой работы пока и не было. Она еще только предстояла и то с условным загадом: если дадут обещанных семян; если колхоз разживется тягловой силой — хоть какими-нибудь лошаденками; да если вернут угнанный по осени в тыл лядовский скот; да если кузнец, Николай Вешний, не подорвется на мине и соберет плуги, бороны, сеялки и другой инвентарь, брошенный когда-то в полях; да если эмтээсовцы помогут хоть одним тракторишком… О, сколько таких «если» ожидалось лядовцами в ту послеоккупационную весну! Тыщи деревень, как Лядовка, освобожденных от неметчины, стояли теперь на том краю порушной жизни, когда требовалась хоть какая-то подмога, чтобы удержать эту самую жизнь от погибели. Подобно окопному солдату, которому всегда не хватает самой малости — лишнего патрона или гранаты, половника борща из горячей кухни или табаку на последнюю цигарку перед атакой, — так и крестьянину прифронтовой полосы
Однако не об этом думал в сию минуту председатель. Осерженный на самого себя за волокиту с повесткой Зябрева, он искал подходцы, как бы поскорее и без канители отправить на войну кого-то из Зябревых.
— Так вот, старики, нужен ваш совет, — начал было председатель, но ему помешали.
— Можно? — в приотворенную дверь просунул свой свекольный нос дед Финоген. Никому неведомо, на чем в этом древнем старике еще держалась жизнь и с каких сил он еще мог ходить в сельсовет, как он выражался, «подумкаться» с народом. Его жидкие глаза глядели только на свет и, еле-еле осилив порог, он в промокших бахилах прошлепал к окну и, как с последним, с выдыхом шмякнулся на пол: — Вот и славно. Можно — значить…
— Я говорю, совет-то, может, и не понадобится — дело тут военное, много не насоветуешься, но…
И тут председателю не дали разговориться. В дверь пролез Васюта-звонарь. Пролез по-собачьи мягко и, как всегда, заскулил, выворачивая душу себе и другим:
— Гадай, не гадай — война не черт, от нее молитвой не отделаешься. — Васюта небрежным швырком перекрестил свою голую грудь, выпирающую лошадиной коленкой из распаха драного полушубка, и, раздувая помороженные ноздри, прогундосил: — Ишь расселись-то, как в киятре… А тама кровушка текет…
Васюта подсел рядышком к Финогену. Вместо рукопожатий они смачно расцеловались, словно похристосовались. В избу ввалились еще два старика, но без шуму и спросу. Шумскову они не помешали, и тот наконец сказал, что хотел:
— Дело здесь военное, говорю, и наш совет тут лишь для блезиру. Мы должны проводить своего товарища на фронт…
— Это кого же?! — растрепанным воробьем всполошился одноногий Изот Федулов.
Председатель опять не успел сказать о повестке — заскрипела снежным писком дверь, и то ли важно, то ли с немощным равнодушием вошел, сняв шапку еще в сенцах, Разумей Авдеич Ляпунов. Все необъяснимо прытко повставали с мест, как солдаты перед генералом. Так подчиненно подняла их знакомая сила — через плечо лесника на сыромятном обрывке висел кожаный ягдташ. А в нем — все знали — давно уже не водились охотничьи причиндалы; лесник носил в ягдташе для мужиков табак, когда выбирался из лесу в Лядово на людские сходки. Ружье у него отобрали в начале войны. Единственным казенным оружием для «самообороны» ему теперь полагался кинжальный штык от трофейной винтовки. Носил он кинжал на поясе под полушубком и оттого портки свисали еще ниже и казались совсем пустыми. Дед Разумей давно жил в одиночестве, исчах, изболелся до неузнаваемости. Однако это не мешало ему держать верх на всех сходках, когда случалось ему бывать на них. Приезжал он на старой, со сбитыми мослами клячонке, под стать своим годам и дряхлости. На людях он легче отходил от хвори, запасался новыми силами.
Войдя в избу, Разумей Авдеич шапкой смахнул со щек захолодалые слезы, выжатые снеговой дорогой, огляделся, пошмыгал носом и с обычной ехидцей спросил:
— Говеете?
В ответ охотно загалдели:
— Да ни в одной ноздре…
— Ни дыминки, ни табачинки — шаром покати…
— Один Николашка твой барствует — паровозом пыхает, щасливый… Глядеть на него — одни завидки…
— Да так и знал я, — не ломаясь, Разумей подошел к председательскому столу и нежадно насыпал из ягдташа на столешницу ворошок пахучего самосада. — Курите, дымите, но штоб — при порядке, — пристрожил, как всегда, старый лесник.