Горелый Порох
Шрифт:
Бабам такая защита пришлась по душе, и они загалдели хором:
— Ерманца-супостата не мы звали. Кто допустил его сюда, тот пущай и расхлебывается, а у нас по кошелке картох в погребах осталось — хоть бы ребят от голода уберечь…
И пошло, и пошло — постоять за себя лядовцы умели, знали что и как сказать.
Однако их надорванную жизнь пришлось налаживать им же самим. Свезлось и собралось все то, что убереглось из артельного добра, через слезы, но добавлялось и своего, чтоб как-то удержать общую силу, какая еще нужна была для каждого, для всех и для фронта тоже. Так, самочинно и колхозно стала налаживаться жизнь в Лядове после оккупации. Но все с большим лихом бушевала война и конца ее еще и никто не мог видеть.
30
… Бабка Надеиха, сделав наказ Клавде, чтобы муж, как объявится дома, немедля шел в сельсовет, ни слова не сказала, зачем и по какой надобности его покликал сам Шумсков. Зато, волочась по деревне, как бы ненароком, без всякой на то нужды и корысти, она раззвонила всем встречным-поперечным, что Николай Зимний призывается на «хронт». И пока она пробиралась по кисельным заснеженным лужицам назад до своей избы, все Лядово уже знало об «окончательной мобилизации» всех мужиков поголовно. Каждый добавил к новости, какую разнесла Надеиха, лишь по единому словечку, и вышла уже «окончательная мобилизация» — так чутко, так настороженно и с преувеличенным страхом жила теперь вся Лядовка. Но голосила пока одна Клавдя. Надеиха еще и не вышла за околицу зябревского палисада, как в дом Зябрева пулей влетела горькая весть о призыве хозяина на войну. В истошном реве, в своем бабьем неистовстве Клавдя ломала руки, рвала волосы, не зная что говорить и что делать. Кто-то из сердобольных соседей послал старшего сына в лес за дедом Разумеем, кто-то сбегал за самим Зимком. Но тот прошел мимо дома и направился в сельсовет, как было велено. Он не выносил бабьих слез, не хотелось ему верить и в «окончательную мобилизацию». Чепуха — и только! Какой-нибудь отсебятины опять навыдумывал Шумсков, гораздый на всякие «мобилизации» — успокаивал себя Зябрев. И правда, любил это устрашительное словцо лядовский партиец: мобилизуем хлеб фронту, или там валенки для солдат, мобилизуем ребят на сбор колосков, мобилизуемся на заем, на сев, на пахоту и на все, на все, что должна была делать деревня всем обществом… И вот «окончательная мобилизация» мужиков!
Как ни торопил себя Николай, ноги не шли как хотелось бы. Расквашенный солнцем ночной снег студенистой жижицей чавкал под сапогами и было противно слышать даже свои собственные шаги… Ни радио, ни телефона к деревне еще не подвели, дороги, и те еще не накатались к Лядовке после оккупации — и Зябрев неспроста ломал голову: какой оказией занесло в его деревню весть о мобилизации, да еще и «окончательной».
Когда Зимок вошел в сельсовет, Антон Шумсков принял начальственный вид: властно насупил брови и стал покашливать в кулак, вглядываясь в лицо мобилизованного Зябрева.
— Чиво позвал, председатель? — Николай снял овчинную папаху, огладил пятерней незнамо когда полегчавшие волосы на голове и, пройдя поближе к председательскому столику, устало плюхнулся на лавку, заслонив широченной спиной окошко. В избе разом сник свет, будто завечерело. И это пришлось как бы кстати — Антону было легче заговорить, хотя бы о чем-нибудь пустом и стороннем.
— Эдак и солнце заглушить можно. Отсядь маленько от окна-то, дай свету…
— Ну и скажешь ты, Антон Захарыч, — застеснялся польщенный Николай. Отодвинулся от окна и полез за куревом.
— А што? Глянь, плечища-то! Хоть пулемет на них, хоть самою гаубицу… А на спине и аэроплан поместится.
Антону, по своей жалости, хотелось как-то поосторожнее, вроде бы с шуткой, подойти
— Сила у тебя сильная — и мерить не надо.
— Мерили уже. И еще померят — будь здоров… Я сегодня поутру вожусь с хомутами-то и слышу: наши-то, должно, еще подо Мценском канонадят, дальше не сдвинутся никак. Вот тебе и сила! Давай лучше закурим.
Шумскову показалось, что Николай уже догадался, зачем его позвали, осмелел:
— На то и война, чтоб силу мерить… А пушки и я еженощно слышу. В иной час, ежели по морозцу, так и чудится: вот он, фронт-то, назад откатывается — опять беда на порог… Давай табачку!
— Не откатится. Не дозволят! — с самоуверенностью знатока проговорил Николай, подавая кисет Антону.
— Да оно так. Меры принимает наш Верховный… Новая мобилизация объявлена, — сказал председатель и поднялся с табуретки. Затем тебя и позвал, Николай Иванович, — председатель сельсовета протянул повестку Зябреву: — По твою душу!
Антон Шумсков, битый двумя войнами солдат, знал что такое мобилизация, как много неведомого она сулит судьбе человека. Из-под мохнатых бровей наблюдая за Николаем, председатель свернул цигарку, приладил трут к осколку кремня, стал высекать рашпильным кресалом огонь. А когда раскурил цигарку, со вздохом сказал:
— Добирает война мужичков… Подчистую доберет — вот так-то, ешки-шашки. Мобилизация — закон!
— А и мудер ты, Захарыч! Пора бы уж бороду заводить… — кладовщик прочитал бумагу, повертел ее в руках и бережно положил на стол перед глазами председателя. — Повестка-то, может, и не мне вовсе, а Вешку. Мы ведь с ним и годочки и тезки круглые…
— Да бороду-то я заводил. Доросла до Толстовской — душить стала. Скосить пришлось, — с каким-то сторонним спокойствием проговорил Шумсков и задумался. Притих и Зябрев. Горячо дымились цигарки, послойным сизым туманцем полнилась изба.
Вернулась, наконец, бабка Надеиха.
— Ты меня, любезный председатель, ссаживай с должности — боле никуда не пойду. Видишь, как начупахалась-то? — бабка стащила с ног промокшие валенки с худыми калошами из автомобильной камеры и потрепала друг о друга. — Снег-то, что дрогало от студня, — одна мокрость. — Надеиха прошлепала босая к печке и сунула валенки на загнетку. Прошла в спаленку и оттуда договорила: — Да не об том, конешно, душа вознылась — валенки-то просохнут, а вот кто у баб слезы высушит — вся Лядовка ревмя ревет от твоей ефтой мобилизации: болтают, что всех заберут…
— А откуда ж, ешки-шашки, деревня-то узнала? — опешил Антон.
— Оттудова… — буркнула Надеиха и полезла на печь отогревать ноги.
Со старухой не было резону разговаривать, и Антон опять стал настраиваться на строгий лад, чтоб как-то показать, что в Лядове представляет власть пока он и никакого ослушания не допустит.
— Мобилизуешься ты, кладовщик Зябрев, а не кузнец Зябрев, — Шумсков вышел из-за стола и расшагался по горнице.
— Откуда она, повестка-то? С самолета тебе сбросили, что ли?.. Ведь уж недели две чужой души и не было в селе.
— Поутру лыжник завез. У него таких предписаний полна пазуха. В Царево и Змеевку парень погнал… Нашей вот Лядовке лишь одна повестка — и хныкать нам срамно, ежели по чести…
— Разобраться бы надо, Захарыч. А честить меня нечего. Я тебе не дезертир какой…
Разговор не ладился, и Антон не мог доказать свою правоту, не мог он резануть в глаза. Зябреву-кладовщику, что колхоз, мол, на посевной может обойтись и без него, а что сделаешь без кузнеца? Николай Зимний, понимая председателя и совестясь своей увертливости от мобилизации, желал лишь малой оттяжки для того, чтоб успокоить как-то жену, поправить разоренный двор после оккупации, настроить детей: ртов-то много, а рук — ни одних. Намается с ними Клавдя…