Горение (полностью)
Шрифт:
"НАГОВСКИЙ". 21
– Еще, - томно простонал Николаев, - еще поддай! Мало пару, мало!
– Кирилл Прокопыч, сил нету, мне ж вас еще ломать и ломать, - взмолился Семиулла, лучший банщик Сандунов, - глаза аж слезятся!
– Трояк накину, поддай пару ковшиков!
– О, алла, - простонал банщик, но с полатей спустился, налил горячей воды в деревянный ковш, плеснул туда имбирного кваса, поддал в топку, запахло хлебом - прогорклым, домашним, ранним, когда еще только-только завиднелись в рассветном небе тугие штопоры дымков над крышами и слоистый,
– Давай по сегменту, - попросил Николаев, - кожу рви когтями.
– Это по какому такому сименту?
– не понял Семиулла.
– Я такого и не знаю, Кирилл Прокопыч. А непотребного я не разрешаю себе.
Сегментальный массаж Николаеву делали в Карлсбадской лечебнице "Империал" - казалось, затылок и шея налились изнутри под короткими, жесткими, в п и в ч и в ы м и пальцами молоденького чеха, который смущался своего акцента, а узнав, что Николаев русский, одного, значит, славянского племени, обрадовался и делал ему такой массаж, какой немцам и австриякам не снился.
– Затылок и шею три, - прохрипел Николаев, страдавший с недельного похмелья, - чтоб кровь отошла.
– Нельзя затылок тереть, жилы могут порваться.
– Какие жилы?
– По которым кровь текет.
– Дурак, не по жилам кровь течет, а по душе. Ох, господи, послал массажиста... Три как знаешь, только чтоб отпустило меня!
Семиулла поправил свою фетровую феску, уже трижды вымоченную в ледяной воде, достал из шайки два дубовых веника, пошуршал ими над головой, потом со стоном стеганул Николаева по лопаткам, навалился на раскаленную дубовую листву растопыренными пальцами, закричал (это фасон у него был такой, господа причудливых любят), снова стеганул, теперь уже по ягодицам, а потом начал быстро-быстро обмахивать горячим паром, держа веник на расстоянии сантиметра от кожи, но не касаясь ее - в этом тоже был особый семиулловский шик, тайна, фирма.
– Хорошо, татарва!
– прорыдал Николаев.
– Расплачиваешься, сукин сын, за то, что моих предков в рабстве держал?!
– Мало держал, Кирилл Прокопыч, побольше б подержал - научились бы по-нашему к бабам относиться, с веревкой, а то вами ж бабы правят, вы податливые на ласку-то.
– Мы больше на окрик податливые, на окрик да угрозу. Вы приучили, нехристи. Поясницу погрей, ноет.
– А чего я с ней делаю-то? Грею вовнутрь.
– Ты подержи, подержи веник, пар не гоняй, егозит, поту нет, испарина выходит.
– Побойтесь аллаха, Кирилл Прокопыч! Ну что вы такой сердитый?!
– Кто деньги платит - всегда сердитый.
– Так ить за удовольствие деньги отдаете. Вон, желтый утречком пришли, а сейчас разрумянились и глазенки блестят...
– Еще поддай.
– Нет. Не выдержу я больше, Кирилл Прокопыч.
– Пятерку дам, Чингисхан проклятущий.
Семиулла снова спустился вниз, плеснул еще пару ковшиков, в парилке сделалось прозрачно аж - до того жарко. Налив в свою фетровую феску ушат ледяной воды,
– Тише ты, ирод! Тише...
– Под руку-то не говорите, - хрипел Семиулла, вымахивая веником, словно серпом на покосе, - лежите тихо.
– Жарко...
– Сами просили, небось; не я напрашивался, - прохрипел Семиулла, веники бросил на николаевский мягкий живот, скатился вниз, сунул голову под ледяную воду, стоял так с полминуты, пока в глазах просветлело, потом глянул на полати - Кирилл Прокопьевич поднимался с трудом, весь красный, распухший, с белыми губами, синеватыми ногтями и пемзовыми, желтоватыми мозолями на больших, чуть оттопыренных, пятках.
– Помоги сойти, - попросил Николаев, - сил нет.
– Может, еще попарю?
– спросил Семиулла, испытывая горделивую радость оттого, что он смог открыть жизнь в этом, два еще часа тому назад полуживом, застекленевшем человеке.
– Все, хватит!
– Вас не подымешь, Кирилл Прокопыч. Может, я американа кликну?
– Нет, он пара не выносит, это только мы, русские.
– От нас к вам пришло, от татар, Кирилл Прокопыч, от моих родичей.
– От вас сифон пришел, а не парная, - кряхтел Николаев, спускаясь осторожно, чтобы не оскользнуться дрожавшей в коленках ногою.
– А вот и нехорошо это, оттого как неправда - у меня резаный, у нас все чисто, у нас видно, если подцепил, а у вас всё срам да срам, прикрываете себя плотью, стыдитесь открыться.
– Фамилию смени, - буркнул Николаев, - Фейербахом тебя буду теперь звать. Фейербах-хан.
Джон Иванович тем временем стол уже накрыл в гостевой (номер в Сандунах был трехкомнатный, с красным деревом) и, услыхав, что п а т р о н плюхнулся в бассейн, пошел к нему со стаканом пива.
– Эй, бой, - сказал он, - поправь себя биир, выпей а литтл бит, пиво холодное. Как айс, ледяное пиво.
Николаев отрицательно покачал головой, окунулся еще раз "с головкой", вылез из бассейна и мокро прошлепал по домотканой шершавой половице в гостевую.
– Щи кипят, Джон Иваныч?
– Я не велел снимать с плиты, пока ты не выйдешь.
– Чувствовать надо было, что выхожу - за что деньги плачу?!
– За любовь платишь, ханни, за любовь. Ай лав ю, рилли, люблю, сан ов зе бич. Сейчас будут щи, босяк, джаст нау...
Джон Иванович, не укрывши срам простыней, вышел в предбанник и зычно крикнул:
– Мефодий, щи! Их сиятельство отходит!
Вернувшись, он протянул Николаеву термос с рассолом. Тот сделал два стремительных, огромных глотка, шумно задышал, откинулся на резную спинку краснодеревого, хрупкого диванчика и сонно прошептал:
– Полрюмашки хересу остуди.
Щей он выхлебал три огромных, дымных тарелки, выпил махонькую рюмочку хереса из бодег герцогов Домеков и повалился спать. Джон Иванович укрыл его пледом и заметил, как сразу же на висках воспитанника появилась быстрая жемчужная испарина.