Горение (полностью)
Шрифт:
Храмов оглядел собравшихся, глаза его потеплели: дружинники - по глазам ясно - по-новому жить не хотели, как привычно хотели.
– Водки не жалеть. У нас на Руси не только "веселие есть пити", но и ратная схватка тоже подогрета должна быть, хорошим хлебным вином подогрета...
День был трудный - в Комитете пекарей один из новых товарищей, размахивая над головой газетой, в которой упоминались имена Сенкевича, Пруса и Жеромского, принявших участие в собрании "Лиги Народовой" и национал-демократов, требовал разгромить "штаб мерзавцев", а всех интеллигентов подвергнуть
Дзержинскому новый товарищ не понравился - говорил как по заученному, красовался своим гневом, был к тому же несколько истеричен.
Дзержинский выступил против.
– Интеллигент кроет интеллигента!
– крикнул пекарь.
– Товарищи, они ж друг дружку всегда покроют!
На парня зашикали, но не все - было много неизвестных, видно только-только вступивших в кружок; Дзержинского не знали.
"Парень странный, - думал Дзержинский после выступления.
– Что-то в нем есть чужое. Но он говорит о больном, ему могут поверить. Это тревожно".
Кружок он повел за собой, но осадок чего-то нечистого в душе остался.
– Зачем это тебе?
– спросил Генрих - шахтер, что некогда выступал против Дзержинского в Домброве.
– Я не понимаю, Юзеф.
– He мне. Тебе. Детям. Внукам.
Генрих пожал плечами:
– Веселовский связан с национал-демократами!
– Неверно. Это они стараются привязать его к себе.
– Что он, слепой? Почему позволяет себя трогать?
Они шли по ночной Варшаве; свет газовых фонарей делал их лица неживыми; стены домов казались задниками декораций - сказочный андерсеновский город. Дзержинский подумал вдруг: "А ведь мы живем в сказочное время. Поэтому мне так дорога эта тишина, безлюдье, эти потеки на стенах, эти черепичные крыши, перезвон колоколов в костелах. Сказочное время - революция".
– Пусть бы они ко мне пришли, - продолжал Генрих.
– Я бы показал им, откуда ноги растут.
– Года три назад я бы согласился с тобою, а сейчас не могу.
– Почему?
– Три года назад мы были слабы. Теперь сильны. Теперь поэтому надо думать о будущем.
– Тащить в будущее рухлядь?
– По-твоему, писатель Веселовский - рухлядь?
– Так он же не с нами! Вокруг него черт знает кто!
– Видишь ли, Генрих, писатель, если он истинный, по-детски наивен, увлекается, он человек мига, он доверчив особой доверчивостью, - словно бы продолжая с кем-то спор, заключил Дзержинский.
– Таким людям нужны особые мерки. Их дар угадывать не познанное, они идут не от анализа, но от чувства, но они подчас ощущают истину точнее, чем все остальные.
– Точнее нас?
– Иногда. Мицкевич ведь не был членом партии, - улыбнулся Дзержинский.
– А что, его стихи спасли народ от горя? Давали еду голодающим? Учили грамоте? Он писал для тех, кто был сыт, Юзеф. Я-то вырос без Мицкевича, я его прочитал только после того, как в кружок начал ходить.
– Значит, на свалку?
– Тех, кто пишет про нас, - можно сохранить.
– Кого, например?
– Я их фамилии плохо запоминаю...
Дзержинский зябко передернул плечами; сдержался - хотел ответить резко.
"Нельзя. Он еще ребенок. Он только начал путь знания. Нельзя его обрывать. Следует объяснять спокойно, не обижая своим превосходством".
– А как быть с Шекспиром?
– спросил Дзержинский.
– С кем?
– Ты не читал Шекспира?
– Кто это?
– Я тебе расскажу одну историю... Жил-был король. У него были три дочери...
– В Польше?
Дзержинский не понял, удивленно посмотрел на Генриха.
– Я говорю, польский был король-то?
– Нет, нет... Английский... Король Лир.
– После разгрома станков правил?
– Ты погоди, - улыбнулся Дзержинский.
– Тот король не был эксплуататором.
– Сказка, что ль?
– Да.
– Так бы и сказал.
– Итак, у короля было три дочери. Две расточали елей, постоянно восхваляли отца на людях, а на самом деле задумали против него зло...
– Национал-демократки, курвы!
Дзержинский остановился, опустился на корточки, ухватился рукой за стену дома - смеялся до слез.
– Ладно, Генрих... Все тебе можно - только с писателями говорить нельзя. Мы пришли, спасибо тебе. Отправляйся домой.
– Я тебя не оставлю, я здесь подожду.
– За нами никто не топал, Генрих. Мы чистые. Разговор у меня будет долгий, иди домой. Генрих заглянул в подъезд.
– Толкуй себе спокойно, я у радиаторов посплю - теплынь, как в раю.
Дзержинского ждал Болеслав Веселовский - известный литератор. Генрих, подумал Дзержинский, будет наверняка сверлить писателя грозным взглядом, пугать своими заключениями, а разговор должен быть важным, очень важным.
"Революция - пик талантливости народа, - говорил Дзержинский товарищам, нельзя допустить, чтобы мы потеряли хоть единый гран таланта. Не важно - во всем ли согласен сейчас с нами человек или нет, но он хранит в себе Слово, которое объединяет людскую общность. Время все поставит на свои места".
– Я буду сидеть в комнатах, а ты здесь, - сказал Дзержинский.
– Так не годится.
Генрих сел к радиатору, поднял воротник, вытянул ноги и блаженно зевнул:
– Сказать шахтерам, что ты такой чувствительный - не поверят. О тебе как о Костюшке говорят. "Кремень", говорят, "дамасская сталь". Иди, не мешай, я сплю.
– Но вы еще того не поняли в литераторе, - задумчиво продолжал Веселовский, - что сплошь и рядом он пишет для того, чтобы отплатить за пережитое им унижение, за муку, за неведомую тайну, за постыдность. Иногда хочешь вырвать из головы память - она ведь страшная у пишущего, она обнажает, пепелит, унижает, а - не выходит. Память хватает пятерней за фалды чистого идеализма, и носом - в дерьмо. Сочинять легко - писать трудно, пан Юзеф.
– Я однажды думал о разнице менаду хорошей и великой литературой, заметил Дзержинский, грея пальцы о горячий, высокий стакан с темным, крепкой заварки, чаем.