Горение (полностью)
Шрифт:
Ночевать Дзержинский ушел на квартиру, где жил Мечислав: маленькая, тихая Дольна вела к садам, разбросавшимся по берегу Вислы. Пахло весной. Грачи прилетели в начале февраля, кричали ликующе, хотя небо еще было снежное, серое, низкое.
План обговорили до мельчайших подробностей, несколько раз проверили всяческие вероятия; словно актеры, менялись ролями, пытались представить образ Попова наиболее приближенным к оригиналу; признавались себе, что мешает ненависть - хотелось видеть его гаже и глупей, чем он был, сердились, начинали и г р у снова, добиваясь логического правдоподобия.
– У нас ничего не выйдет, - раздраженно сказал Лежинский.
– Напрасно мы играем Попова. Я
– Мы с тобой сейчас и г р а е м, а игра, то есть комбинация, без теории невозможна, особенно после опытов Станиславского. Поэтому мы сейчас должны выверить каждое слово, жест, каждую интонацию. Ты считаешь, что после твоих слов Попов поднимется и позовет одного из шпиков, которые постоянно дежурят в театре, а я убежден - нет, не поднимется и не позовет, потому что, пока тебя будут тащить к выходу, пока станут вызывать пролетку с городовыми, ты станешь кричать - з а ч т о тебя задержали. А ведь это скандал! Скандал, в котором замешан он, Попов, и коли ты назовешь адрес его конспиративной квартиры, где он женщин принимает, это не вытравишь, об этом сразу же станет известно в губернаторском Бельведере, а сие - конец карьеры: г р о м к о г о они своим не прощают, они по-тихому живут...
– У Попова есть иной путь... Не думай, что я боюсь, просто Для него это легчайший выход: достать браунинг и выпустить в меня обойму: фотографии-то мои в полиции есть. А для него это выполненный долг - убил революционера-бомбиста.
– Разумный допуск, но ведь коли он вздумает достать браунинг, в него пустят ответную пулю из зала; пустят люди, которые наблюдают за вашим разговором. Это - во-первых. Во-вторых, будет доказано, что он покушался на невооруженного человека.
– В-третьих, ты скажешь ему, что твои товарищи заявят прокурору, который будет вызван в кабарет, что он, Попов, передал нам служебные бумаги, и будут названы номера этих бумаг, входящие номера, и номера эти истинны, но документов в архиве охранки нет, они у нас...
– А если...
– Что?
– Нет, ерунда...
– Так нельзя, Мечислав, так нельзя, родной! Или не начинай, а уж коль начал - заканчивай.
– Понимаешь, Юзеф, мне кажется, что все-таки разумнее говорить с ним на квартире или на его явке, на Звеженецкой.
– Ни в коем случае. С ним нельзя говорить один на один. Там он всесилен, там он может - ты прав - пристрелить. Только под взглядами сотен людей, только в кабарете, только после выступления Стефании...
– До.
– Нет, именно после.
– Почему?
– Потому что, будучи человеком духовно бедным, то есть лишенным поэтического дара, Попов тем не менее по-своему переживает разрыв с Микульской... Переживает, Мечислав, переживает, уверяю тебя, не следует считать врагов существами, лишенными сердца и чувства. Генерал жандармерии Утгоф тайно встречается с Владимиром, сыном, которого ты прекрасно знаешь, и рыдает, горячими слезами рыдает, молит бросить эсеров и вернуться домой. Так вот, до выступления Стефании Попов наверняка будет напряжен, нервен, подобран, а после - расслабится, воспоминаниям предастся, будет думать о том, как вернуть прошлое, будет, Мечислав, обязательно будет - не зря же он на каждое ее представление ездит и цветы посылает. А здесь ты с нашим предложением. Отказ, понятное дело, означает скандал, а ведь он Стефании добился не умом своим, не красою, а именно карьерою, своими возможностями. П о с л е ее выступления он станет особо шкурно о себе думать, особо жалостливо - как-никак пятьдесят семь лет, последняя женщина, седина в голову, бес в ребро. Д о ее номера он будет так напряжен, что осмысленной реакции ждать
– Чем ты станешь заниматься после победы революции?
– задумчиво спросил Лежинский.
– Народным просвещением, - как о само собою разумеющемся ответил Дзержинский.
– Я заметил, Юзеф, - чем труднее нам было, тем большим ты был практиком. Когда дело пошло к победе, ты потянулся в теорию...
– А это закономерно. Нельзя считать, что новое общество будет новым только в практике распределения общественного продукта. Необходимо думать о новой морали, о новых отношениях между людьми.
Дзержинский посмотрел на ходики: было уже три часа утра.
Рассвет еще не наступил, но он угадывался в том, как над Вислой поднимался медленный белый туман. Он клубился, вырастал странными грозными видениями, поднимаясь все выше и выше в темное, беззвездное небо.
– Знаешь, чем страшна обыденность?
– спросил вдруг Дзержинский.
– Обыденностью, - ответил Лежинский.
– Софизм. Обыденность страшна тем, что она умеет самое высокое и чистое обращать себе на пользу.
– Почему ты об этом?
– Не знаю... Видишь, как играет туман, как он красив и загадочен. Но подчинен логике бытия, исчезнет, растворится, будет утром хмарью, кашляющей, чахоточной хмарью. Давай спать, бомбист, у тебя завтра тяжелый день...
В театре Дзержинский обычно ощущал приподнятость и благодарность за то чудо, которое разыгрывалось на сцене. И он благодарил: подходил к рампе и аплодировал до той поры, пока рядом стояли люди, чаще всего восторженная молодежь. Дзержинский остро ненавидел людей партера, когда те, похлопав раза три, сановно отправлялись к гардеробу, переговариваясь между собою о предстоящем ужине, погоде или завтрашних делах. Более всего Дзержинский не терпел в людях неблагодарности.
Не мог Дзержинский спокойно говорить и со снисходительными ц е н и т е л я м и. Год назад он прочитал чеховского "Иванова", а после оказался в обществе людей, б л и з к и х к театру, которые п о п и с ы в а л и в газеты, выступая с обозрениями премьер.
Петербургский гость - из н и с п р о в е р г а т е л е й, либерал, - то и дело закрывая глаза, вещал:
– Сколько же можно болтать про Чехова, право?! Как долго будут придумывать этого господина?! Он же поверенный беса, он слабоволен, испуган, он сам не знает, как ему управиться с Ивановым! А тот уверяет нас, что любовь - это чистая физиология, а в поиске истины нет смысла. Но мы-то знаем: Иванов будет кушать, пить и получать деньги, пока ест, пьет и подсчитывает гонорары сам Чехов. А в заключение Иванов нервически застрелился У нас на глазах - так обычно поступают б е с п о р о д н ы е. Акт его самоубийства вымучен, просто Чехову надо было кончить сочинение, а ныне без смерти не кончают, эффекта нет. Кому нужен Иванов? Рыдающие сестры? Пьяные мужики из оврага? Дядя Ваня? Что Чехов тщится доказать нам? Что жизнь - дерьмо? Мы и без него это знаем, но орать-то зачем?! И стреляться не надо. Помалкивать следует, коли сидим в навозе, помалкивать, а не каркать!
Дзержинский тогда спросил - не удержался:
– Отчего злитесь?
– Я?
– Петербургская ш т у ч к а удивленно оглядел собравшихся.
– Было б на что, милостивый государь...
– Есть на что, - ответил Дзержинский.
– Маленькое всегда ненавидит большое.
...Софья Тшедецка, член Варшавского комитета, поднесла к глазам бинокль это был знак.
Дзержинский сразу же оглянулся: Попов вошел в ложу, сел в угол, спрятавшись за портьеру.
Винценты поднял руку, в которой был зажат платок, начал обмахиваться.