Горение. Книга 1
Шрифт:
— Я буду краток. — Грыбас чуть откашлялся. — Если бы мне вернули возможность начать жизнь сначала, я бы повторил ее точь-в-точь, как прожил эту. Я ни в чем не виноват, ибо виновны люди перед законом, а я ваш закон отвергаю, потому что он служит щитом для тысяч, которые под этим страшным щитом таятся от миллионов.
— Грыбас! — Судья ударил ладонью по столу.
— Всю вину с точки зрения вашего законоположения, — обернулся Мацей, — я принимаю на себя. Остальные товарищи не несут ответственности за мои деяния. Я приму любой ваш
— Грыбас! — крикнул судья.
— Да не суетитесь вы, — усмехнулся Мацей. — Я закончил.
Генрих, специально приехавший из Домбровского бассейна, был единственным легальным, кто мог ходить по улицам, жить в гостинице по своему паспорту и встречаться с теми, с кем нужно было увидаться.
Он-то и привез Веженского на квартиру, где за длинным, пустым столом сидел Дзержинский.
— Здравствуйте, — сказал присяжный поверенный, пожимая руку Дзержинского. — Ваш товарищ был аккуратен: кажется, мы без хвостов. Сегодня в три часа у меня свидание с Грыбасом. Расстрел можно заменить, если он попросит государя о помиловании.
— Гарантия?
— Абсолютной — нет.
— Вероятие?
— Половина на половину.
— Он не пойдет на это.
— Я успел его узнать и полюбить. Я согласен — он не пойдет, поэтому я попросил, чтобы меня свели с вами. Нужно, чтобы Грыбас получил указание партии. Он выполнит такое указание.
— Чем заменят расстрел?
— Пятнадцатью годами каторги.
— В Сибири бывали?
— Да.
— Где?
— Всюду — я проезжал через Сибирь в Японию. Глаза Дзержинского, вспыхнувшие, было, — решил, что Веженский тоже отбывал ссылку, — вновь потухли.
— Пятнадцать лет каторги — тоже смерть, только медленная, — сказал Дзержинский.
— Не рассчитываете на революцию?
— Рассчитываю.
— Сколько ждать?
— Столько, сколько потребуется.
… Веженский увидел Грыбаса через большую, как в зоопарке, решетку. Между большой стальной решеткой была протянута тонкая металлическая сетка, и была она очень частой: из-за этого лицо Мацея казалось мучнисто-серым, более бледным, чем на самом деле.
— Я протестую, — сказал Веженский охранникам. — Я хочу говорить с моим подзащитным в нормальной обстановке.
— Это нормальная обстановка для приговоренных к казни.
— Я напишу жалобу.
Грыбас заставил себя улыбнуться:
— Бесполезно, Александр Федорович. Это их закон.
— Мацей, я только что видел ваших добрых друзей. Вы понимаете?
— Да. Понимаю.
— Наше мнение совпало: вы обязаны написать прошение о помиловании. Вам сохранят жизнь.
— Что сохранят? — удивился Грыбас. — Жизнь? А кто сохранит честь? Вы скажете моим друзьям, что я знал, на что иду.
— Неужели вам не хочется дожить?
— Говорить можно, а вот бить не надо, Александр Федорович.
— Простите. Простите, Мацей. Бога ради, простите. Но я правда же хочу спасти вас.
— Разве
(Месяц назад граф Балашов сказал Веженскому: — Сейчас нужен крен — я твои слова про Зубатова помню. Все развивается так, как задумывалось. Позиции наши справа и в центре крепки. Я не знаю, как будет, но то, что будет, — в этом не ошибаюсь. Поэтому надо делать крен, ты прав. Мы должны вербовать друзей слева — не в братство, конечно, а для того, чтобы контролировать все рычаги. Поедешь в Варшаву, защищать поляка… Я запамятовал его фамилию… Коли сможешь спасти его от петли — мы подойдем к левым. А это важно, ты прав, спору нет — весьма важно. Масонство, великое братство наше, должно быть всюду, знать все, понимать всех — тогда сможем свершить главное.)
… Веженский ехал из тюрьмы, забившись в угол пролетки. Перед его глазами стоял Грыбас за частой решеткой, как зверь в клетке: худой, высокий, бритый наголо, и улыбка по губам скользит, не сделанная улыбка, и до того открытая, что стало Веженскому самого себя страшно..,
Гуровская закрыла дверь, тихо поставила баул у ног, вдохнула прогорклый запах «кэпстэна», любимого табака Влодека, и поняла, что он дома — работает.
— Можно? — она приложилась ладонями к двери, крашенной «слоновой» масляною краскою. — Влодек…
— Да, да! — Ноттен поднялся из-за стола и растерянно потер лицо. — Здравствуй, Геленка!
Она бросилась к нему на шею, стала быстро обцеловывать его лоб, глаза, нос, подбородок, губы.
— Бог мой, как я там скучала по тебе, как скучала! Почему сердитый? Ты сердитый, Влодек?
— Что ты?! Устал.
— У тебя глаза больные. Хворал?
— Нет, нет. Здоров.
— Знаешь, твоя книга на днях выйдет в Берлине. Я договорилась с издателем. «Рассказы о горе» — я сама дала такое название, некогда было тебе писать, да и цензура…
— Боишься цензуры?
— Кто ее сейчас не боится. А что? Отчего ты спросил так?
— Как?
— Ну, не знаю… Так…
— Это ты с дороги так нервна, Гелена.
— Почему «Гелена»? Я не люблю, когда ты меня так называешь.
— Я очень устал, Геленка. Давай я приму пальто.
— У тебя жарко.
— Я не отворял окон, мерзну что-то.
На кухне, глянув на Гуровскую, которая сразу же начала хлопотать у стола, Ноттен закрыл глаза и снова стал растирать лицо так, что появились красные жирные полосы.
— Ой, ты похож на жирафу, — рассмеялась Елена Казимировна, — такой же полосатый!
— Нервы расходились. Все жду, жду, жду, когда придут — а они не приходят.
— Кто? …
— Жандармы.
— Ты с Красовским не встречался?
— С кем?! — испуганно переспросил Ноттен, вспомнив сразу же лицо Глазова и его слова о «псевдониме».
— Что ты, милый? — улыбнулась Гуровская. — Будто испугался чего…
— Нет, нет, чего мне пугаться? Какого Красовского ты имеешь в виду?
— Историк. Публицист. Профессор Красовский?