Горение. Книга 3
Шрифт:
Бурцев прикрыл рот ладошкой, кашлянул:
– Что ж, отложим это дело. Но смотрите, Борис Викторович, как бы партия не пригрела у себя на груди второго Азефа. Данные, которыми я располагаю, пришли от революционеров, от чистейших людей…
– От кого? – спросил Савинков резко. – Псевдоним?
Бурцев поднялся, молча кивнул и, повернувшись, словно солдат на плацу, пошел на бульвар, – пальтишко старенькое, локти протертые, косолапит, и каблуки стоптаны, словно клошар какой, право.
Савинков проводил его взглядом, поднял палец над головою, заказал еще два «пастисса» и спросил:
– Не откажетесь от стакашки, Саша?
Петров нервно, но с огромным облегчением рассмеялся:
– Страшно…
– Сейчас-то чего бояться? Сейчас – нечего… Знаете, кстати, отчего я был так груб при вас с Зоей, в которую вы были влюблены?
– Кто старое помянет, тому глаз вон, Бо… Павел Иванович!
– Нет, я все же вам скажу… Она ко мне домой пришла… Ночью… После того как вы ее домой проводили, на третий этаж доковыляли, чтоб кто, спаси бог, не обидел любимую… А она – ко мне в кровать. А я предателей не терплю, Саша, – в любви ли, в терроре – все одно… Поэтому я и был с ней так резок при вас. Думал – поймете, сделаете выводы… А вы оскорбились, зло на меня затаили… Ладно, теперь о деле… Партия благодарит вас за то, что вы внесли предложение продолжить работу в терроре. Это для нас особенно ценно теперь, когда
– Поэтому здесь и появился Бурцев? – понимающе спросил Петров, испытывая какое-то радостное чувство близости к тому, кого он недавно еще считал своим заклятым врагом.
Савинков покачал головой:
– Лишь отчасти.
– То есть?
– У него своя информация, у нас – своя. – Савинков полез в карман пиджака за конвертом, медленно достал оттуда фотографический оттиск и протянул Петрову: – Поглядите, . Саша. Это здесь легко делается – надо только знать, где интересующий нас человек живет и кто из почтальонов обслуживает его участок. Почтальоны бедные люди, они легко дадут ознакомиться с письмом, тем более отправленным не во Францию, а в Россию, мифическому присяжному поверенному Рохлякову. Поглядите, милый, поглядите.
Петров уже видел: это была копия его письма Герасимову.
Савинков между тем неторопливо продолжал:
– Мы знаем, кто получает корреспонденцию по этому адресу, Саша. У нас ведь всюду есть свои люди. Теперь все зависит от вас: либо я передаю это письмецо – вместе с вашим же обращением в ЦК о терроре Владимиру Львовичу – для идентификации почерка и распубликования в мировой печати сообщения о вас, втором Азефе, либо вы рассказываете мне правду.
Петров открыл рот, но голоса не было; он прокашлялся, спросил совершенно чужим, незнакомым ему фальцетом:
– Шанс на спасение есть?
– Конечно.
– Что я должен сделать?
– Как что? – Савинков искренне удивился. – Вернуться в Петербург и убить Герасимова.
После исчезновения Азефа ЦК эсеров принял решение уничтожить Герасимова, ибо тот знал от Азефа про партию то, что было неведомо никому более; Петров упал как с неба; пора невезения кончилась, прощай, Александр Васильевич! «Вот почему революция неминуема!» «… В дополнение к ранее сообщенным сведениям сосед пишет мне: „Фамилии стражников Александрова: Пригодия (вахмистр), Аксенов, Лукашук, Якимчук и Фрейман (писарь в канцелярии) „. Штатские агенты охранки, получающие тридцать рублей в месяц жалованья и почти десять рублей постоянных доходов: Викентий Котвица и Болеслав Люцинский; Котвица, арестованный 16 августа 1908 года, обвинявшийся в принадлежности к ППС в качестве агитатора, был якобы освобожден на поруки 30 апреля и в этот же день поступил в охранку. Люцинский, арестованный 30 января 1909 года, обвинялся в принадлежности к ППС в качестве члена местного Островецкого комитета, освобожден 11 мая и в тот же день поступил в охранку. Что касается жертв, то вот несколько данных. Станислав Романовский был арестован весной 1908 года; был связан веревкой и отведен в охранку; вечером за городом, в поле, его подвергли побоям, настойчиво требуя, чтобы он сознался в приписываемых ему деяниях. Когда избиение не дало результатов, его привязали к дереву, пугая, что, если он не сознается, его тут же расстреляют. Но и этим они ничего не добились, и Романовского отправили в сандомирскую тюрьму, где он находится и теперь. Орловского, арестованного в конце ноября 1908 года, тоже отводили за город и подвергали избиениям за отказ признать себя виновным в принадлежности к ППС. На следующий день его вызвали на допрос, но и на этот раз охранка не добилась желанных результатов. После этого вечером было повторено то же, что и накануне, и Орловского довели до такого состояния, что он уже не мог двигаться. Стражники принесли его на руках в тюрьму и бросили в камеру… … Снова доходят до нас сведения о смертных приговорах. Конца-краю не видно смертным казням. Мы уже привыкли к такого рода сведениям. И продолжаем жить. Мысль не в состоянии охватить всего ужаса, только чувствуется какое-то беспокойство, тень ложится на душу, и безразличие ко всему овладевает человеком все глубже и глубже. Живешь потому, что физические силы еще не иссякли. И чувствуешь отвращение к себе за такую жизнь… … Я столько раз уже писал о радости жизни и ее могуществе, об ясном весеннем дне, о волшебной музыке и песне, мечте о сказочной стране, о стране действительной… Еще сегодня я говорил об этом своему товарищу по камере, несколько дней тому назад писал об этом товарищу, которому на чужбине, в стране прекрасной, грустно, пусто и все чуждо. А теперь, когда я пишу эти слова, на мою душу, как зловещая тень, падает мысль: „Ты должен умереть – это самый лучший выход“. Нет! Я буду жить, не лишу себя жизни; меня привязывают к ней чувства других людей и моя работа, а может быть, и тоска, и надежда, что возвратится время песни… … Во время казни ведется теперь подробный протокол, как вел себя обреченный, записываются его слова, отмечаются стоны и предсмертное хрипение. Делается это с „научной“ целью. … Рогов оставил следующее письмо: „Дорогие товарищи! Осталось всего несколько часов ожидания смерти среди дум и воспоминаний о прошлом, еще столь недалеком для меня, так как еще вчера была у меня надежда на возвращение к вам, на вступление снова в ваши ряды. Теперь я хочу эти последние минуты тоже отдать вам, – вам и делу, которому я посвятил всю свою жизнь. Я боролся так, как умел, распространяя живое слово, и работал, как только мог. Товарищи! Я осужден за дела, чуждые мне, за террор, противником которого я был, в котором не принимал ни малейшего участия. Но какое до этого дело правительству палачей и вешателей! Случилось то, что уже повторялось не раз, то, что встречается на каждом шагу в государственной жизни современной России. Преступление, преступление и преступление. А жертвой этих преступлений является пролетариат и самые сознательные его сыны. Настоящий момент – момент застоя в нашем движении, и в этот момент я хочу сказать вам несколько слов со своей теперешней трибуны – из камеры смертников: за работу, товарищи! Пора! Давно пора! Пусть совершаемые теперь преступления побудят вас усилить борьбу, которая не может прекратиться. Товарищи! Все вы, отдыхающие после продолжительного и тяжкого труда, за границей и на родине, неужели вы и теперь будете оставаться пассивными? Нет! С этой верой я сойду в братскую могилу у крепостного вала. С горячей верой в наше будущее, с верой в нашу победу, с возгласом: «Да здравствует революция! Да здравствует социализм! Прощайте все, все!“ Только это он и оставил! А в книжке я прочитал его подпись: «Герш Рогов, в минуты предсмертной муки“. Убили невиновного… Товарищи, помните о заключенных! Каждое проявление внимания – это луч солнца и надежда на воскресение из мертвых. … Прощальное письмо Пекарского («Рыдза“), казненного четвертого июля: «Тяжело расставаться с жизнью, когда чувствуешь, что есть еще силы, чтобы служить делу, но если я на лотерее жизни уже вынул такой билет,
– я согласен, ведь столько людей погибло ради нашего дела в этой борьбе.
… Когда Дзержинского наконец расковали, он две недели лежал, не в силах стать на ноги; кисти рук и лодыжки, стертые в кровь, массировал старый поселенец Мацей, варшавянин.
Когда поднялся, Игорь Каргин, меньшевик, сосланный сюда, в Бельское (триста верст за Красноярском) еще в пятом, сказал, что на опушке, возле кладбища, захоронен Петрашевский; могила заросла бурьяном, вот-вот исчезнет с лица земли; какая уж тут память о героях?!
Дзержинский с товарищами работал четыре дня, могилу восстановил, предложив водрузить на ней столб – копию с того, к которому был привязан Петрашевский на Семеновском плацу.
В тот же день урядник отправил донос в Красноярск, требуя убрать поляка, деятельность которого – не успел еще поселиться толком – «есть проявление дерзости, смутьянства и подстрекательства темных мужиков к неповиновению властям, что выразилось в уходе за могилой государственного преступника и масона, некоего Петрашевского».
За это Дзержинский был переведен еще дальше в тайгу, на север.
Оттуда и бежал. «А может, действительно пора? »
Вернувшись из Пятигорска (нет курорта более прекрасного! ), Герасимов ощутил давно забытое чувство счастья, будто что отвалилось в душе, словно какая-то тяжесть исчезла; ходилось легко, думалось весело, даже отчаянно; казалось, что не сорок девять сровнялось, а только-только стукнуло двадцать.
В день приезда, заехав на квартиру, позвонил Пашеньке Эдмэн, из кордебалета, пригласил поужинать в загородном «Ливерпуле»: прекрасная кухня, хорошие вина, знакомых рож нет, все больше иностранные торговцы и сибирские промышленники (в основном почему-то строители железных дорог и мостовики); вернулись домой в третьем часу, нежно ласкали друг друга, Пашенька клялась, что никого еще так не чувствовала; Герасимов знал ее постоянного любовника, красавца двадцати лет, прекрасно сложен, однако игру принимал, уверял, что и у него никогда не было такой нежной подруги; утром пили кофе, словно муж и жена, потом Пашенька прикоснулась к его лбу своими нежными губами, шепнула, что загадка возраста не в том, что мужчина стареет, а, наоборот, в пику женщине продолжает оставаться озорным мальчишкой, и, сказав, что будет ждать звонка, побежала на репетицию.
Лишь после этого Герасимов отзвонил к себе, в канцелярию Столыпина, а уж потом, скорее руководствуясь привычкой, чем надобностью, соединился с департаментом; Виссарионов сердечно его поприветствовал, осведомился, как прошел отпуск, на вопрос о новостях ответил, что в империи наступила пора благодати, и выразил убеждение, что в самое ближайшее время «милый Александр Васильевич найдет время, чтобы вместе попить чайку».
Затем Герасимов отправился на встречу со своим маклером, обменялись новостями, и только поздно вечером ему удалось заглянуть на личную конспиративку, где жил мифический «присяжный поверенный».