ГориславаПовести
Шрифт:
Изредка старичок-полевичок спрашивал не то у земли, не то у бредущей рядом жены:
— Звено на работу вышло?
— Все до одного, — подтверждала Нюша.
— Головня в пшенице есть?
— Нет. Чистый хлебушек уродился.
— Лобогрейки готовы?
— Да, звеньевой, готовы.
— Тогда пойду сосну часок… устал…
— Иди, родной, иди.
Нюша разворачивала старичка лицом к деревне. Брала из рук сажень, ложила наземь. Как малого ребенка вела Савву за руку. Он покорно шел за ней, полуоткрыв рот, расширив непонимающие
Возили Савву в Томск на обследование. Большой спец по психам сказал: помешательство тихое, безвредное и неизлечимое. На таблетках, на уколах проживет долго.
Уколов Савва смертельно не переносил. В горячке рукопашного боя свой же солдат-одновзводник крепко пырнул его штыком в ляжку. Вскоре случилась контузия. Пришел в сознание в полевом лазарете. Видит: надвигается санитарка со шприцем. Солдата затрясло, изо рта запузырилась пена.
Нюша пичкала старика пилюлями, снотворными лекарствами. Тихая, безвредная беда не отпускала. Несколько лет назад Савва стал охапками рвать и сушить багульник. Летом спал в кладовой на раскладушке. Низко над изголовьем висели багульниковые венички, усыпанные белыми пахучими цветами. Дурманящий запах пропитал кладовку, выбивался в сени, залетал в избу. От дарового болотного лекарства Савва ходил осоловелый. У Нюши от такого запаха раскалывалась голова. Все сносила ради болезного немтыря.
Изредка стариков навещал сын Эдик. Коллеги по лаборатории, где он работал, называли его Адиком. Называли шепотком, за глаза. В глаза просили деньжат до аванса, получки. В долг он охотно не давал, приговаривая многозначительно: берешь чужие, отдаешь свои.
Эдик — широколобый, жидковолосый увалень — получил в наследство от бати родимое пятно на шее, похожее на ползущего клопа.
Эдик третий год пыхтел над какой-то ничего не значащей для науки диссертацией. Название она имела наимудрейшее и наитруднейшее: от одного прочтения мог помутиться рассудок.
— Опыты требуют денег, — говорил высокообразованный сын, выгребая почти все стариковские сбережения.
— Учись, Эдик, учись, — поощряла мать. — Я-то, дура, думала: после университета ты будешь сплошной профессор.
— Буду, мать, буду. Дай срок. Лишь бы мое открытие никто не заарканил. Воровство в науке. Чистый разбой. Мысли в сейфе храню. — Эдик постучал себя по каменному, полированному лбу. — Боюсь, во сне проболтаюсь, посему с женой в разных комнатах спим. Говорят: муж и жена — одна сатана. Дудки! Две сатаны. Вон у Хомякова баба своему полюбовнику мужнин секрет выдала. Тот уже докторскую шпарит.
— Кого ошпарил? — не поняла мать.
— Шпарит, говорю, диссертацию… докторскую пишет. А жучок в науке, ох, жучок колорадский! В науке, мать, шулерства хватает.
— Ешь, сынок, ешь. Бледен шибко, будто олифой смазан.
— Наука мозги сушит. Такого суховейчику подпускает — извилины коробит.
— Ты, Эдька, в детстве прокудливый был. Грешники мы с отцом, думали: в тюрягу загремишь. А ты, эвон,
— Мечу, мать, мечу. По головам чужим, но взойду на кафедру, как на трон.
— Зачем по головам? И у других, поди, мозги иссушены в труху. Хрупнут под ногой — беды не оберешься.
— Пусть! В науке на широкой столбовой дороге тоже многих столбняк хватает. Карабкаться надо, ползти до сияющих вершин.
Карабкался, полз. Наука сбросила его даже с малой вершины вместе с пустопорожней диссертацией. Злые коллеги бросали вослед: помереть тебе, Адик, лаборантом!
В очередной наезд сын напустился на отца:
— Зачем меня после контузии заделал? Неясную голову дал? Кто просил?
— В честь… победного… дня.
— По-о-обедного, — проворчал сын.
— Паши землю, не лезь в профессора.
— Мое дело.
— Мы с матерью столько денег на тебя ухлопали: двадцать машинок «Зингера» можно купить. А ты какую машину изобрел?
— Темнота ты, батя! — отмахивался сын, набивая трубку душистым табаком «Золотое руно». Красивая трубка с вырезанной из вереска головой Мефистофеля осталась со времен мученичества в науке. Лакированный кривой чубук скользил под пальцами, приятно их холодил. Бороденка у Мефистофеля клинышком. Сам он по-чертячьи словно насмехался над незадачливым профессором.
— Не серди отца, — шепнула Нюша.
— Ладно. Все равно ничего не понимает.
Через год Эдик укатил на стройку зашибать деньгу. Но сильно зашибив сорвавшимся кирпичом шейные позвонки, бросил шабашество. Вернулся в город в свою лабораторию. С женой он уже не спал ни по разным комнатам, ни вместе. Квартира была ее, она вытурила загульного ученого мужа, оставив жилую площадь себе и семилетней дочке.
Вослед продолжал лететь более громкий, чем прежде, шепот: быть тебе, Эдик, вечным лаборантом! И глядел укоризненно вересковый ехидный Мефистофель.
— Нет, я не сойду раньше времени с беговой дорожки жизни! — громко внушал насмешникам лаборант, не взошедший на кафедру-трон. Вы еще узнаете меня!
В его лаборатории под конец рабочего дня разорвался громоздкий стеклянный сосуд. Летели, рассыпались вдребезги колбы, реторты, пробирки. Лаборантка-помощница зажала рассеченную осколком щеку. Эдик, одурев от бедствия, неудачного опыта, с диким лешачьим хохотом опустился на бетонный пол. Он ползал на карачках, щерил зубы и рычал на разливающейся по полу щелочной раствор.
С наукой было покончено разом. Эдуард уехал в глубинный леспромхоз, устроился техноруком. С той поры не появлялся под родительским кровом.
— Сын наш где? — спрашивал жену больной Савва. — Профессором стал?
— О-о-о! Он теперь большой академик.
— Навестил бы когда.
— Некогда ему. Занятой человек.
— Озимые взошли?
— Шелком зеленым лежат.
— Пойду плуги проверю.
— Готовы, звеньевой, плуги, бороны, жатки.
— Нет, идти надо. Рабочие ждут.