Горит восток
Шрифт:
Пусть так, — согласился Петр.
И Груня замерла от страха и радости, что ее Ване поручено большое и важное дело.
Теперь вопрос второй, — сказал Лавутин. — Понадобится, к слову, опять нам всем вместе потолковать. Где мы собираться будем?
А чего тут думать? — оживился Кузьма Прокопьевич. — Давайте у Филиппа Чекмарева.
С приезжими господами беседовать? — отрезал Лавутин. — Спасибо.
Тот господин понятно все объяснял.
Понятно — еще не значит, что правильно, — вмешался Петр.
Да ты послушал бы сначала его, когда он снова приедет, —
Послушать я послушаю. А надо нам свой кружок организовать. Это будет вернее.
— Давайте у меня собираться, — предложил Ваня. И снова у Груни затрепетало сердце.
А что ж, здесь хорошо, — проговорил Петр, — давайте здесь.
А кто с нами беседовать будет? — спросил Кузьма Прокопьевич.
Петр выдержал паузу. Потер ладонью лоб.
Буду я.
А как же… если бы опять… приезжего этого?.. Может, его? Говорит понятно…
Об этом, Кузьма Прокопьевич, пусть он сам думает, кто и где его будет слушать. Как ты о нем рассказал, мне его слушать вовсе не интересно. Боюсь, и Филиппа он с толку собьет, — сухо сказал Лавутин и встал. — Спасибо за хлеб-соль, дорогие хозяева!
Вслед за ним распрощались и остальные.
После ухода гостей как-то особенно тихо стало в этой маленькой, чисто выбеленной и вымытой горенке. В кухне за переборкой тоненько напевал еще не остывший самовар. Груня носком ботинка поправила загнувшийся угол вытканного из ветоши половика. К ней подошел Ваня, обнял за плечи.
Радость для меня сегодня большая, — сказал он,
кладя себе на ладонь толстую, мягкую косу жены.
А у меня, Ванюша, радость-то! Еле дождалась, так сказать тебе хотелось… — она припала к мужу, заглядывая ему в лицо.
А у тебя какая радость?
Ты скажи мне сперва.
Грунюшка! Ты не поняла разве? Ты подумай: то-
варищи мне какое дело доверили!
А у нас с тобой… будет… маленький.
19
Вьюжно гудели вентиляторы. Падали на наковальню тяжелые кувалды, им тоненько подзванивали маленькие кузнечные молотке При каждом ударе снопами взлетали желто-красные горячие искры и сыпались на мягкий земляной пол черной окалиной. Едкий сизый дым наполнял все помещение.
Лавутин привычно и размеренно взмахивал пудовым молотом, акал при каждом ударе — тогда не так больно резало грудь — и отплевывал грязную, вязкую слюну, пока мастер отбрасывал в сторону готовую деталь и вытаскивал из горна новую болванку.
Железнодорожная магистраль от Шиверска к западу давно уже работала полным ходом: и днем и ночью по ней шли поезда, как насосом откачивали скопившиеся на складах купцов богатые грузы — никто не хотел везти теперь товары гужом. Дорога к востоку заканчивалась. Между Шиверском и Иркутском оставался небольшой разрыв. Сомкнуть его должен был Маннберг. Расчет теперь велся не на месяцы и годы, а на недели и дни. Оттого Маннберг и лез из кожи вон, чтобы в грязь лицом не ударить перед высшим начальством. Много мелких, но существенно важных заказов ему должны были выполнять шиверские мастерские. И Маннберг здесь находился теперь почти постоянно.
По
Лавутин любил работу. Уж если он брался за молот, так не бросал вплоть до конца дня или до обеденного перерыва. Он уставал. Но в самой усталости для него было что-то приятное.
Не устанешь, так и не поешь со вкусом и не поспишь в свое удовольствие, — говаривал он и едко и зло издевался над лодырями.
Наткнется где-нибудь на праздно сидящего бездельника, сгребет его своими толстенными пальцами за ворот, поднимет одной рукой, как котенка, н спросит:
Бастуешь или лодыря празднуешь?
, Его уже знали и пробовали отвечать по-разному:
Бастую…
А что же ты тогда в одиночку? Бастуют все сообща.
Отдыхаю…
Ну, отдыхай, — и держит на весу бездельника, пока тот пощады у него не запросит.
А всерьез свою нелюбовь к лодырям Лавутин объяснял так:
Рабочему надо хорошо работать — это его честь. Хозяином недоволен — действуй организованно. Постановят все: не работать вовсе — бросай. Скажут: худо работать — волынь. А так, когда все работают, честь рабочую не позорь.
Но в этот раз он бил тяжелой кувалдой в добела раскаленную болванку без всякого увлечения, больше по привычке. Петра Терегпина еще с утра вызвали к начальству, и до сих пор он не вернулся. Лавутин досадовал, что не может вырваться на десяток минут, чтобы сбегать в соседний цех, где работал Петр, и расспросить о подробностях Ваню Мезенцева, — мастер все время стоял за спиной и торопил с заказом. Лавутпна тревожило: не вчерашний лп разговор на квартире у Мезенцева тому причиной? Если да, как он стал известен начальству? Не дрябленький ли это Кузьма Прокопьевич гадит? Больше не на кого думать.
Лавутину пришлось томиться до самого обеденного гудка. А как загудел — ударил изо всех сил в последний раз так, что болванка сплющилась, отшвырнул молот в угол и побежал к токарям.
Ваню Мезенцева он отыскал в холодке, на травке возле забора. Здесь расположилась целая группа рабочих с узелками, бутылками, горшочками — обедать. Кому принесли из дому горяченького, кто скучно жевал краюшку хлеба всухомятку.
В сторонке стояла худенькая и золотушная Вера — одиннадцатилетняя дочь Филиппа Петровича Чекмарева. Она тоскливо переминалась с ноги на ногу и безнадежно оглядывала широкий двор, ожидая отца.
Лавутин все сразу понял, нахмурился.
Петра нет? — спросил он Ваню.
Нет.
А Филипп?
Вместе с Петром его вызвали.
Так… А подробней что знаешь? Ваня пожал плечами:
Ничего. Как есть ничего. Ушел — и с концом. Уходя, Петр так мне сделал, — Ваня приложил палец к губам, — и все. В чем дело, сам ничего не понимаю.
На Кузьму не думаешь?
Кто его знает…
Терешин и Филипп Петрович появились уже перед самым концом перерыва. Первой заметила их Вера.