Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре
Шрифт:
Земля вокруг дымилась, дымилась тихо и равнодушно; лежали руины церквей и домов, молчали угрюмые «республиканцы» вокруг, в зачарованной задумчивости глядя на говорящего, — и стоял, стоял над ними небольшой и худой человек, произнося свои страшные, замученные слова, грозя кулаком и глядя поверх голов.
Руины дымились, дымились.
Миранда молча, с великолепным испанским достоинством встал, повернулся, размеренным шагом вышел из комнаты, негромко, но четко хлопнув простой деревянной дверью этой нехитро обставленной конуры.
За столом помолчали минуты две. Все собравшиеся понимали умом, что Боливар был прав в своих остротах, наскоках на генерала революционных войск, усмирявших попов и испанцев; но душою невольно сочувствовали
— Ну что же.
Они опять помолчали, глядя в какую-то общую точку посредине этого голого стола и не сговариваясь, выложив сцепленные руки перед собою. Один Мигель сидел развалясь, задумчиво положив локоть в темно-синем рукаве за низкую спинку кресла, да Пабло покачивал ногой под столом, что слегка пошатывало стол, рождало пищащие звуки и увеличивало нервозность.
— Перестань ты качать ногой, — сказал Боливар, но ни Пабло не перестал, ни Боливар, как и никто другой, не обратили на это внимания. Свеча слегка трепыхалась в узком и длинном подсвечнике ближе к правой от входа грани стола; тени ходили по гладкому дереву.
Было жарко и влажно; но многие сидели в мундирах. В любой миг они были готовы вскочить, бежать на корабль, скакать, стрелять, кричать; и бессознательно были внешне расслаблены, экономя силы: расстегнутые мутно мерцающие латунные пуговицы, обвисшие плечи.
Быть может, в немногие эти минуты в умах и перед глазами шло, трепетало, бесилось многое, что они пережили в последние дни, в последнее время.
Паника после несчастья. Уговоры и разъяснения для народа, ораторы от хунты, ораторы от Патриотического общества. Чем больше заискиваний и разговоров со стороны правительства, тем больше озлобленность, раздраженность, угрюмство со стороны населения… «Декрет против предателей, бунтовщиков и противников правительства»: смертная казнь за панику и сопротивление свободе. Смерть за сопротивление свободе? Но что это за свобода, которая… такие слова тотчас же зазвучали среди самого правительства, среди патриотов — этих воспитанников Просвещения. Декреты не проводились в жизнь. Тем временем на Каракас вел полки испанец из ненасытно выслуживающихся и потому рьяных в войне выскочек — Монтеверде. «Полки» — это сильно сказано (при начале похода у капитана Доминго было лишь 230 разбойников да сутана-Торрельяс для поддержания духа), но дело тут было не в цифрах. «Республиканцы» Венесуэлы, жаждущие надежного, прочного быта, надежного, прочного и понятного короля, ненавидящие богатых креолов, министров какао, индиго и табака, укрепленные в своих чувствах после грозного чуда — землетрясения, — приветствовали Монтеверде и легко уступили ему города и селения, имевшие глупость стоять на его неуклонном пути к столице. Индейский вождь Рейес Варгас со всеми своими воинами, в боевом снаряжении похожими на попугаев и индюков, присоединился к испанцам — которые вот уже триста лет расстреливали, вешали, кормили кипятком с жидким перцем, сшивали спинами, потрошили его бабок, прабабок, дедов, прадедов, матерей, отцов — и обратил свои копья и оперенные стрелы против неистовых горожан-каракасцев, ведущих речи о равенстве, о природе, о разуме: для чего они прогневили бога? Зачем засеяли берега Ориноко непонятными, злыми растениями? Для чего ополчились на короля, на владыку? Зачем говорят о равенстве белых с цветными, о братстве и о природе? Все ложь. Долой! Эти — хуже наместников короля: те ясны и понятны, а эти — нет. Кровь и смерть.
В Кароре, Сан-Карлосе и Валенсии Монтеверде вырезал где поголовно, а где почти поголовно все население, но этим не отрезвил новоявленных граждан республики, а вызвал восторг у льянерос — людей из степи. Сержант Антоньясас прибыл в районы льянос, занял город Сан-Хуан де лос Морос, где лично участвовал в поджоге домов и резне женщин и детей. Затем он отправился в степи. Льянерос повально вливались в его отряд: в городах, которые будут завоеваны, их ждут алмазы, золото, волшебные женщины и настоящее, а не пальмовое вино, и они отомстят проклятым владельцам земли, проклятым помещикам, мантуанцам: кровь, кровь, кровь и больше ничего — за вечную нищету
Между тем Миранда сдавал города без боя. Его поведение было необъяснимо. Нельзя же считать за объяснение те странные, малодушные и пустые слова, которые твердил он молодым офицерам:
— Пусть они успокоятся. Пусть поймут… успокоятся сами. Не надо гражданской войны. Вы не понимаете, какие силы мы выпускаем из кувшина. Мы страшный народ. Пусть они успокоятся. Валенсия не стоит несчастия и крови всей нации. Пусть.
Наконец его вынудили, и он дал сражение у Виктории.
И победил. Монтеверде бежал в растерянности. Офицеры наседали на генерала, генералиссимуса, но он наотрез отказался преследовать разгромленного врага. Тот, оправившись от первого ужаса, вновь собрал силы — немалую роль тут сыграли льянерос — и снова двинул их на Миранду, на патриотов. Снова ручьями полилась республиканская кровь, и погибло людей во много раз больше, чем погибло бы, если бы Миранда добил отряд Монтеверде. И притом людей своих — честных, искренних, молодых, или просто убогих — старых, и малых, и женщин. В воздухе возникло слово «предательство». Миранда объявил всеобщую мобилизацию. Но какую мобилизацию проведешь среди парней, любой из которых в течение полутора минут может выпрыгнуть из окна, плюхнуться на скаку на бегущего своего скакуна (чует волю хозяина) и исчезнуть в облаке рыжей пыли в направлении льянос или диких зарослей близ Ориноко?.. Миранда объявил свободу рабам, но после десятилетней службы в армии; а какому рабу охота менять веревку на шее на красный воротник, жертвовать жизнью во здравие своего же помещика — мантуанца? Да и какой же раб останется равнодушен, когда сержанты Монтеверде твердят ему, что король Фердинанд — там, в Мадриде, — жалеет раба, негра, самбо или мулата, а креол, мантуанец, обманывает его? Нет, это все не меры.
Миранда послал гонцов к англичанам на остров Тринидад, но факсимиле и печати маркиза Уэлсли и лорда Кэстльри выглядели смешно, когда за окном виднелись огромные густо-зеленые массивы Карибских Анд, поднималась пыль под копытами тысяч коней голодранцев из льянос.
Ничего не выходило в этой стране: она не подчинялась никаким обычным законам; или ничего не выходило у Франсиско Миранды — хваленого генерала, генералиссимуса. Но как могло не выходить у Миранды — умного, тонкого, опытного, убеленного сединами? У Миранды — победоносного генерала французских революционных войн, старого конспиратора, заговорщика, революционера?
Предательство?
Предательство…
Но это слово несоединимо с Мирандой.
Молча сидели они, опустив свои лохматые черные головы, глядя в одну точку посередине стола и не продолжая разговора даже после дурацкой фразы мычащего Мануэля.
О чем было разговаривать? Все было ясно. В этот таинственный, влажный, мерцающий, пронзительный вечер все они молча и ясно чувствовали, что какая-то неодолимая сила влечет их — куда, неведомо, «будем надеяться, что вперед», — и они, готовящиеся к решению, такие гордые, сильные, волевые, в сущности, не властны над этим решением и «принимают» его лишь формально, словесно. Оно дано заранее. Кто дал его? Боливар?
Да, он отважно сражался в Пуэрто-Кабельо, он с кучкой верных свободе мулатов и негров шесть дней боролся за крепость, заранее обреченную благодаря предательству Винони, договорившегося с испанцами, поднявшего население против патриотов и захватившего арсенал. Да, он тщетно слал за помощью в ставку к Миранде: генерал остался невозмутим. Да, он имеет право оскорблять Миранду и требовать ныне его ареста.
Но, кажется, он и сам теперь не уверен, что хочет этого.
А кроме того, все они, сидящие здесь, все они в сердце своем уверены, что Миранда ни в чем не виновен и в худшем случае — лишь уставший и изнемогший в борьбе старик, достойный сожаления, но не кары.