Горизонты свободы. Повесть о Симоне Боливаре
Шрифт:
Невыразимую легкость он чувствовал в эти дни на душе. Все было потеряно — и все было впереди. Если он сей же миг, сейчас ляжет в землю, то не оставит на ней ничего, о чем следует думать, страдать, беспокоиться, что было бы жаль покинуть на чуждых и посторонних людей. Жаль только солнца, и неба, и этих деревьев, но что же? Ведь с этим, рано или поздно, все равно расставаться… Он легок, он совершенно свободен. Друзья не дают ему умереть с голоду, что же, спасибо; это неудобно для гордости, но что тут сделаешь? Если он умрет, земля уравняет всех; если он будет жив… все еще впереди.
Да, все еще впереди.
Прекрасное
Но нет… нет, нет. Он не один на земле. Да и не сможет он просто жить.
Это — будет. Это не может не быть.
А сейчас он идет по улице и тихо улыбается людям, насмешливо поглядывающим на него («Освободитель, борец с королем! Ну и освободитель!» — «Вы погодите. Еще буду Освободителем»), заглядывает под тростниковые навесы, трогает кулаком корявую, шерстистую шкуру пальм, любуется аквамариновым небом; он легок, он весел.
О, какие силы в душе!
Он прибыл в Картахену, северную провинцию вице-королевства Новая Гранада, в конце 1812 года. Вице-королевство вело войну с Испанией более крепко, чем генерал-капитанство Венесуэла. Но и Новой Гранаде приходилось туго, и ее республиканцы были рады всякому человеку с военным опытом, изъявившему добрую волю стать под их безнадежные боевые знамена.
И все же, когда Боливар, его дядя Рибас, суровые братья Монтилья и их сотоварищи прибыли в Картахену, командующий «свободной армией» француз Лябатют начал бушевать, требовать расстрела, повешения, изгнания и презрения:
— Как? Мы принимаем к себе Боливара — предателя генерала Миранды? До чего мы дошли? Во имя чего мы сражаемся?
Диктатор Родригес Торисес, человек, более понимавшим страну и дело, заспорил и настоял на своем. То есть не то чтобы настоял, но смягчил разбушевавшегося. Равнодействующая двух воль была: в забытую богом деревню Барранку, к границе Венесуэлы. Ничтожное войско, глухие берега Магдалены, вдали от реальной войны. Пусть чахнет.
…В Барранку? К границам Венесуэлы? Тем лучше…
Перед отъездом — шум: Боливар не из тех, кто молчит. Он сочинил манифест к правительству и народу Новой Гранады, объясняя причины победы годов в Венесуэле (не было единства да заговорщиков не давили) и призывая вступиться за свою родину.
Гм, манифест. Что ж, манифест. Во многом Боливар прав. А впрочем, пусть едет в Барранку — и никакого самоуправства.
…Вы уверены? Никакого? Ладно.
22 декабря командир отряда Симон Боливар, вопреки дисциплине и приказаниям, рискуя быть повешенным по ту и по эту сторону фронта, погрузил на плоты свой гарнизон, свою армию, состоящую из… 200 человек.
Правда, он перед этим их муштровал и гонял между двумя десятками сквозных лачуг без единой стены, покрытых пальмовыми листьями. С нижних и верхних нар глядели суровые жители. Правда, он заставлял очумелых, голопузых обитателей этого селения днями и ночами вязать и скручивать пальмовые плоты, готовить сушеное мясо и
Словом, подготовка была.
Однако же — двести? По непроходимым лесам? Без надежд, без помощи?
Но Боливар был весел и легок, как в день причастия, как в утро счастливой свадьбы.
Вот он идет, улыбающийся и сверкающий сахарными зубами; он невысок и крепок, сухопар и уверен в себе, и, главное, светел и весь внутри себя, внутри своего непонятного, легкого знания; он и сам не может это сказать, четко выразить в речи, в слове, но только за всяким его словом, даже незначащим по смыслу, видны вот эта свобода и легкость. Он бьет по желтой пыли свежим, зеленым бамбуком — аккуратненькой палочкой, пообточенной с двух концов; он потрагивает свои черные запущенные бакенбарды, отливающие суровой медью в лучах прямого солнца; он в белой сорочке, но, несмотря на его рассеянную улыбку, есть чувство, что он в мундире; он что-то понял такое, чего другие не понимают, не слышат в гудении душного и дремотного воздуха. Стоят и спят тяжелые темные пальмы, опутанные светло-зелеными, яркими в солнце лианами; изредка в невидной из-за деревьев речке плюхнет хвостом неопасный крокодил-кайман, будто пустую бочку кто хлопнул с нависшей над омутами разлапой бегонии; извечное что-то делят зеленые, голубые и белые попугайчики, тихо и костянисто шуршит зеленый, крепкий бамбук; и нет особой тревоги, сияния во вселенной, все мирно и сонно.
И люди пошли, поплыли, заторопились.
Да, подготовка была, и 22 декабря армия Боливара, числом до двухсот человек, отправилась вверх по течению Магдалены на грузных плотах, подталкиваемых бамбуковыми шестами, а где глубоко — под вопли и стоны тащимых веревками и лианами с почти непроходимого берега, вверх да вверх, против течения да против течения — паруса почти не помогали, — курсом на селение Тенерифе, занятое испанцами. Кайманы торчали тупыми рылами из зелено-бурой воды и ныряли при виде шеста, норовящего зацепить по шершавой, но нежной коже на брюхе.
Через день на довольно крутом берегу, на поляне, открывшейся слева у поворота, возникли белые домики, некоторые на сваях, под зелеными крышами; в отдалении встала резко выступающая гора.
Все тревожно и молча смотрели на краснокожего практико — проводника, жителя этих мест.
— Тэнэрифе, — неловко сказал он, слегка приподняв растопыренную пятерню и вновь безмятежно опустив ее на колено.
У всех одновременно возникло желание стать незримыми и бесплотными или совсем маленькими.
— К оружию, — негромко и как-то мягко сказал Боливар.
Секунду помедлили и начали разбирать свои длинные ружья, и пистолеты, и толстые серые шпаги, и просто ножи. Спокойный и мягкий голос Боливара вдруг отчетливо, резко довел до ума, что уснуть, раствориться, стать горной птичкой колибри нельзя, что они заметные люди и что дело неспешно, и как-то сонно, и как-то само собой (казалось, все еще далеко) дошло до того, что надо и правда надеяться только на себя: добыча, победа и продолжение рискованного, но чем-то бодрого этого похода — или немедленная смерть, тьма.