Горькое вино Нисы
Шрифт:
Сестра встретила его неприветливо, хоть и старалась не подавать виду.
— Что с дядей? — спросил Сетдар.
— Ай, не знаю, — буркнула Огульбике. — Жалуется на сердце, голова, говорит, гудит, руки, ноги не слушаются.
— Давно это у него?
— Да как Чарышку в больницу забрали… — Она вдруг осеклась, опасливо покосилась на брата и, прикусив край яшмака, низко нагнувшись, стала подбрасывать сухих сучьев в железную, сразу загудевшую пламенем печку.
— Что за Чарышка? — строго, как обычно на службе при выяснении обстоятельств дела, спросил Сетдар.
Тон его подействовал
— Мамедовых помнишь? Ну, которые все сына ждали, а у них дочки рождались, а потом, наконец, сын родился. Чары назвали. Вспомнил? Ну, дом у самой реки, берег каждую весну укрепляют, мучаются. Так вот этому Чарышке пришло время делать обрезание. Позвали Ходжу-ага, он все сделал. Той устроили, как полагается. А у Чарышки болеть это место стало. Ходжа-ага лечил, лечил — не помогло. Врача позвали, он говорит: заражение. В больницу увезли, в район. Тут Ходжа-ага и слег.
— A-а, понятно, — хмуро произнес Курбанов. — От испуга это. Боится, что придется отвечать по закону.
— Что ты, что ты! — взмахнула руками Огульбике и поплевала за ворот. — Не дай бог! Такого в нашем роду никогда не было. Разве можно ходжу под суд? Что люди скажут?
— Где он? — прервал ее причитания Курбанов.
— Дядя? Там, у себя, на мазаре.
— Ну, конечно, сейчас ему лучше в поселке не показываться. Ладно, сегодня уж я к нему не поеду. Давай чай пить, сестра.
А утром он на мотоцикле поехал на кладбище, где возле могилы, которую Ходжа-ага выдавал за могилу Гарры Алова, стояла крохотная глинобитная мазанка мюджевюра. Здесь Ходжа-ага изготовлял для продажи дага — амулеты: зашивал в мешочки клочки бумаги с арабской вязью заклинаний. Впрочем, верующие никогда этих мешочков не открывали, и что там было на самом деле — никто не знал, верили на слово. Мюджевюру прислуживал Ходжакули — следил за порядком, подметал глиняный пол, кипятил чай. И сейчас верный раб ходжи вышел на шум, низко поклонился Курбанову, приложив ладони к груди, и проводил до двери. Однако сам следом не вошел, остался разглядывать мотоцикл.
С виду дядя был совсем плох, лежал под лоскутным нечистым одеялом, выставив бороду, смотрел смиренно, говорил тихо.
— Аллах карает нас за грехи, — едва шевелил он губами. — Кто бы из нас, ходжей, ни отступил от священных обычаев, расплачиваться приходиться всем. В тот самый день, когда я узнал, что ходжа Сетдар Курбанов взял в жены женщину не мусульманской веры, меня как громом поразило. Ноги не держат, руки не слушаются. Если бы не Ходжакули, я не смог бы съесть кусок чурека и выпить пиалу чая.
Наверное, услышав свое имя, в хижину неслышно вошел юноша, постоял у дверей, потом присел на корточках у стены.
— Я слышал, что ты, дядя, заболел, когда у Чары началось заражение, — осторожно сказал Курбанов.
Ходжа-ага так и подпрыгнул под одеялом. Седую его бороду словно ветром отмело в сторону.
— Мало того, что ты позоришь наш священный род, навлекаешь на нас божью кару, ты еще и распространяешь всякие сплетни, — брызгая слюной, хрипло выкрикнул он. — Так знай, что я проклинаю тебя на этом святом месте, где покоится
Ходжакули оскалился и замычал что-то угрожающее.
— Посмотри, что ты сделал с парнем, — с сожалением проговорил Курбанов. — Совсем одичал здесь. Я поговорю в сельсовете, чтобы занялись им. Может, еще человеком станет.
— Уходи, — дрожа от ненависти, рыкнул Ходжа-ага.
— Прощай, дядя. Вы тут живете точно в далеком прошлом. Только если совершено преступление, то отвечать придется не по старым, а по новым законам, советским.
Направляясь к двери, он опасливо покосился на Ходжакули, как косятся на пса, который может укусить.
— Постой! — Видимо дядя перебарывал себя, ломал свою гордыню и ненависть, подчиняясь самому сильному чувству — страху. — Постой, ты можешь искупить свой грех. Аллах простит тебе все, если ты поможешь мне, защитишь, научишь, что делать.
Ну, конечно, для этого только и вызывал он непокорного племянника. Только зря надеялся…
— Нет, дядя, — покачал головой Сетдар. — На меня не рассчитывай.
Он побыл еще у сестры, понежился на широкой тахте под теплым солнцем. Осенний день был тихим, не предвещал близкой зимы. Хотелось вот так лежать на солнышке, ни о чем не думая.
Огульбике неподалеку пекла в тамдыре чурек. Оттуда тянуло духовитым запахом только что испеченного хлеба.
— Сестра, — позвал он ее, и, когда подошла, вытирая о подол мучные руки и глядя на него с затаенной тревогой, спросил: — Ты осуждаешь меня?
Она сразу поняла, что он не о дяде, а о женитьбе своей.
— Я не судья тебе. Но все говорят, что ты отступил от мусульманских законов…
— Кто — все?
— Ну… — она замялась, — дядя Ходжа-ага и… другие.
— Он вас всех словно веревками опутал, мешает идти, — вздохнул Сетдар. — Немощный старик, а силу такую имеет.
Сестра завернула ему чуреков, сушеного винограда, урюка — гостинцы детям.
— Ты не сердись на меня, — она просительно заглянула ему в глаза. — Может быть, я не понимаю. Но мы туркмены и…
— Да, мы туркмены, — жестко заговорил он, прервав ее, — да, у нас своя история, свои обычаи и традиции. Но мы советские люди — вот что главное. Мы должны вперед смотреть, а не только назад. Прошлое нам дорого, но будущее дороже.
Он не собирался засиживаться у председателя сельсовета, но там оказался директор школы, который знал Сетдара еще мальчишкой. Начались расспросы, стали вспоминать ребят их выпуска — кто кем стал. Разговор затянулся. Договорившись о Ходжакули, чтобы как-то отделить его от мюджевюра, приспособить к делу, лечить, если надо, Курбанов отправился наконец в обратный путь.
За последними домами, за садами потянулись вдоль реки камышовые заросли. Рассказывали, что когда-то в этих тугаях было видимо-невидимо фазанов, теперь же их перевели, и в камышах водились только лягушки да комариные стаи летними вечерами вторили кваканью неумолчным надсадным зудом. Сейчас, в осеннем безветрии, тишина стояла в тугаях.
За поворотом, где дорога начинала подниматься к горам, Курбанов увидел Ходжакули, который жестом просил подвезти его.
— Куда тебе? — сбросив газ и притормаживая, спросил Курбанов.