Город на заре
Шрифт:
— Вон.
Бедный, тот тоже решил, что ослышался.
— Что? — спрашивает, — Что ты сказал?
А Сергей Павлович:
— Вон, — говорит.
— Так ты что ж, меня даже не выслушаешь? — Боренька спрашивает. — Ну, не хочешь выпить, ладно, не пей, дело твое. Но выслушать, по крайней мере, можешь?
— Вон, — говорит Сергей Павлович. — Вон! Никогда не переступай порог этого дома.
— Да, ради бога, сдался ты мне. — Это Боренька говорит. И поднялся.
И тут Сергей Павлович как завопит:
— Пошел прочь немедленно, слышишь!
Господи, я думала, с ним будет инфаркт! Боренька выбежал на лестницу, как оглашенный, даже бутылку не прихватил, и бросился бегом по лестнице — Сергей Павлович — за ним, этаж за этажом, и кричал так, что у меня заходилось сердце:
— Мерзавец! Ничтожество! Кретин! В твои годы Пушкин писал Онегина! В твои годы Наполеон дрался под Арколе и Риволи!
Насилу я его заворотила. В дом повела — и говорю:
— Тише, ну тише же вы! Соседи
А он, задыхаясь, говорит:
— Да-да. Конечно. Разумеется. — И вдруг засмеялся, негромко, невесело, опираясь на мое плечо. Так засмеялся, что мне не по себе сделалось: — Соседи. Конечно же! Соседи! Вы уж, пожалуйста, напоминайте мне о них…..
Небо
Сегодня пасмурно.
Я протер запотевшее окно и, перегнувшись через доску раковины, выглянул из своей, с позволения сказать, кухни на свет Божий — сквозь решетку и частую сетку, загаженную птицами. В просвет между домами, над пышной изгородью в цветах и гигантскими кактусами, видна полоска неба с оттенком желтизны.
Стало быть, пришла песчаная буря из Африки, о которой говорили накануне.
В такой день самое время идти на мост, на котором улица Herzl переходит в шоссе Hayardeen Rd., что ведет в глубь страны мимо индустриального парка и старой промзоны Elezer Kaplan, где снимать попросту нечего. Другое дело — мост. На пути к нему Herzl (мне приятно писать на английском названия улиц) забирает в гору, вдоль лавчонок и закусочных, в которые я люблю заглядывать; по молу проходит дорога на Тель-Авив, небо нарастает с каждым шагом, если умеешь слышать его, как музыку (думаю, некоторые слышат) и как Вагнеровское крещендо, заполоняет все. Тут замечательная точка съемки. Тонкие деревья с безлистыми ветвями над нисходящими грязными фасадами домов, напоминающих тюрьмы или казармы (тем-то они мне и нравятся) выглядят изысканно, как на гравюрах, отчеркивая горчичного цвета туман, в который уходят вышки, провода и строения; лесополоса и башни нового района вдалеке еле различимы; железнодорожные пути под мостом теряются в непрозрачном воздухе, точно ведут в никуда, которое тщатся запечатлеть подражатели Колберта. [15]
15
Грегори Кольбер (англ. Gregory Colbert; род. 1960, Торонто, Канада) — кинематографист и фотограф, известен главным образом как создатель выставки художественных фотографий и фильмов «Пепел и снег» (англ. Ashes and Snow), которая демонстрируется в «Кочующем музее» (англ. Nomadic Museum).
В солнечные дни (на моей памяти таких было несколько) пейзаж тут такой же безжизненный — прокаленный, отцеженный солнцем воздух недвижим, белесая, точно присыпанная тальком зелень склонов отливает блеском металла. Снимаешь против солнца, на снимках все размыто, высветлено, пронизано волокнистыми и колкими лучами в радужных бликах, но меня влечет не это — не мимолетное, а выразительное, не размытость, а ясность, не жизнь, а участь (я понял это здесь, поселившись на Hagalil Str., но, как со мной бывает, кажется, знал это всегда). Снимаешь то, что бросается в глаза, чтобы затем разглядеть по-настоящему. Отбираешь у времени, у его полноты и скоротечности. Отбираешь свое. Так я рассматриваю мусорные контейнеры в нишах оград, газовые баллоны, вкопанные под стены домов, темные проходы во внутренние дворы, трисы [16] в подтеках грязи, столы кофеен, мощенные улицы, груды мусора, буквы иврита. Я их не знаю, но мне нравятся их начертания — нравится, что могу прожить, не понимая их, если сочту нужным (чистое бытие, в котором дни идут за днями, как облака).
16
Жалюзи-ставни из алюминия.
Небо я разглядел случайно. В начале, направляясь в центр города по своей Hagalil Str., я видел облака над крышами, величественные, громадные, застывшие в светозарном апофеозе над безликостью фасадов, скорбной и страшной наготой деревьев, над нищетой улиц, над убожеством приютившей меня страны; или то были тучи, в полнеба, мглистые, алые по краям, то застывшие, то гонимые ветром и разодранные разрывами рассвета. Через пару недель у меня вошло в привычку разглядывать облака, а потом я увидал небо, каким не видал никогда — в окно квартиры, выставленной на продажу в Иерусалиме. С год назад в ней умерла румынская пианистка. Посреди небольшой беленной гостиной продолжал стоять рояль, который никому не смогли подарить, на крышке рояля — фотографии в серебряных рамках. Из квартиры вынесли все ценное, но кое-что осталось от прожитой жизни — книга in folio, раскрытая на турецком столике, трюмо в темной спальне у не застланной кровати, отчего казалось, что тело унесли час назад. Трисы повсюду были спущены, открыто только одно окно — и в нем стояло небо, близкое и необъятное, с облаками в синеве, монументальными, как на потолках соборов.
Бывает,
Что-то я отвечал провожатой, даме моих лет, глядя на простершийся вдали великий город. Издали он был белым и безжизненным. Без сожаления я вспомнил, как выставил на продажу квартиру, в которой вырос я и умер отец, поняв, что не сумею в ней жить, и она выглядела такой же жалкой. Такой же выглядела моя теперешняя в Москве, когда вещи были собраны, — ее я купил спустя долгие десять лет и сдал перед отлетом китайцам. Все это представлялось теперь начисто лишенным смысла. Абсурдом, как затея продать московскую квартиру, чтобы купить вот эту. Я коротко сказал об этом провожатой; та пожала плечами, но, кажется, меня поняла. И в Иерусалиме было холодно, значительно холодней, чем в Нетании.
На обратном пути я снимал из автобуса, постепенно понимая, чем займу себя.
И вот еще что: в темном салоне израильского автобуса, мчавшегося в закат, я был собой.
Помнится, я смотрел сквозь отражения в стекле на уносившиеся вспять пальмы, пустоши, баки нефтехранилищ, на высоченные дома вдали, в меркнущем в золотом небе, как сквозь воспоминания, сквозь которые обычно брел по своей новой родине, городу стариков и солдат. Смирения — вот чего мне недоставало, чтобы стать добропорядочным евреем, возлюбившим ярмо Неба, следуя Раву Кахане. [17] «Человек должен держаться только истинных и надежных путей, не отклоняясь от них и не оспаривая их». [18] Ну, еще бы. Восхождение к святости было мне не по плечу, но я рассчитывал выработать какую-никакую пенсию. С китайцами мне повезло больше. Мою квартиру снимают две семьи, я веду дела с китаянкой Машей, кажется, семьи состоят в родстве, но это я позабыл выяснить. В конце месяца мы с Машей сверяем по интернету показания счетчиков, тем же манером я плачу квартплату, за остальные деньги живу, как мог бы жить, скажем, на подмосковной даче. Мои китайцы — крепкие, веселые, с красивыми белозубыми детьми, всегда приветливые, аккуратные в расчетах и работящие, как гномы; кажется, у них один выходной в месяц и они являются домой ближе к полуночи. Они те кроткие, кто наследуют землю, когда их рабский труд покорит мир. Мы, разумеется, и тогда будем полагать, что мир создан ради Торы и народа Израиля. [19]
17
Рав Кахане, Меир Давид (ивр. 1) (d — а II в а августа 1932, Бруклин, Нью-Йорк — 5 ноября 1990, Нью-Йорк, США) — американский и израильский общественный, политический и религиозный деятель, депутат Кнессета 11-го созыва, публицист, еврейский националист. Приобрёл известность как лидер «Лиги защиты евреев», основанной им в 1968 году для защиты еврейского населения бедных кварталов Нью-Йорка. В 1971 году Кахане совершил алию в Израиль, где безуспешно участвовал в выборах в Кнессет. В 1990 году Меир Кахане был убит в Нью-Йорке в результате теракта, совершённого египетским арабом. На похороны Кахане в Иерусалиме пришло, по разным оценкам, от двадцати до пятидесяти тысяч человек; позже был убит его сын. В 1994 году партия «Ках» и отколовшаяся от неё фракция «Кахане Хай» были запрещены в Израиле. В настоящее время обе эти организации признаны террористическими в Израиле, США, ЕС и Канаде.
18
Цитата из книги М. Кахане «Еврейская идея», Глава «Ярмо Неба».
19
Иронический перифраз цитаты из М. Кахане «Еврейская идея»: «Весь мир был создан только ради Торы».
Такое положение вещей позволяет мне смиренно дождаться израильской пенсии, если решу смиренно дожидаться израильской пенсии, в чем не вижу ни малейшего смысла, как, скажем, в работе охранником (у меня несколько знакомых охранников) или в вызванивании клиентов в мебельный салон; и даже на такую у меня нет ни шанса из-за незнания иврита и возраста — в шестьдесят можете не пытаться искать работу. Так мне сказала милейшая женщина, мой куратор в Министерстве абсорбции, и я не дал ей повода повторять это дважды.
Первый раз в жизни я почувствовал себя свободным — как должно чувствовать себя, если выжил в кораблекрушении и выброшен на одинокий берег; то, чем жил, осталось Бог знает где, если и было, и вдруг все видишь с кристальной ясностью, как если бы внезапно прозрел. Я просто пошел по городу, разглядывая вывески, пальмы, кусты и кактусы в газонах, задние стены в граффити; суданцев, сидящих у столбов; похожие на пустыри парковки; тенты, напоминавшие фаллосы; утварь синагог в окнах лавок. Я вглядывался в ничего не значившие мелочи — в очки с цепочкой на женщине впереди, в колесные сумки стариков, в пыльные израильские флаги, в обноски, сохнувшие вдоль стен там, где полагалось быть балконам, будто силясь запомнить их на всю жизнь, или наоборот, уходя из жизни и не в силах поверить, что все кончилось.