Город у эшафота. За что и как казнили в Петербурге
Шрифт:
Что касается до меня, то я чувствовал себя вполне удовлетворенным как тем, что просьба моя о прощении, меня столь после мучившая, не была уважена, так и тем, что я выпущен наконец из одиночного заключения, жалел только, что назначен был в арестантские роты куда-то неизвестно, а не в далекую Сибирь, куда интересовало меня дальнее весьма любопытное путешествие. Сожаление мое оправдалось впоследствии горькою действительностью: сосланным в Сибирь в общество государственных преступников, в страну, где уже привыкли к обращению с ними, было гораздо лучше, чем попавшим в грубые, невежественные арестантские роты, в общество воров и убийц и при начальстве, всего боящемся.
Я
Другие товарищи на эшафоте выражали тоже свои взгляды, но ни у кого не было слезы на глазах, кроме одного из нас, стоявшего последним по виновности, избавленного от всякого наказания, — я говорю о Пальме. Он стоял у самой лестницы, смотрел на всех нас, и слезы, обильные слезы, текли из глаз его; приближавшимся же к нему, сходившим товарищам он говорил: «Да хранит вас Бог!»
Стали подъезжать кареты, и мы, ошеломленные всем происшедшим, не прощаясь один с другим, садились и уезжали по одному. В это время один из нас, стоя у схода с эшафота в ожидании экипажа, закричал: «Подавай карету!» Дождавшись своего экипажа, я сел в него. Стекла были заперты, конные жандармы с обнаженными саблями точно так же окружали наш быстрый возвратный поезд, в котором недоставало одной кареты — Михаила Васильевича Петрашевского!»
Видный государственный деятель, сенатор. За долгие годы службы был удостоен всех российских орденов. В 1866 году являлся секретарем Верховного уголовного суда для рассмотрения следственного дела о покушении Каракозова на императора Александра II, в этом качестве зачитывал приговор во время обряда публичной казни. Его воспоминания об этом дне были опубликованы в журнале «Исторический вестник».
«Я не помню, чтобы я когда-нибудь вставал так рано, а встать было необходимо по крайней мере часа в 4, но проспать я и этой ранней поры не мог, потому что не спал целую ночь. Когда 3-го сентября я приехал в назначенный час к министру юстиции, то застал уже у него большое собрание, здесь были товарищ министра (Н.И. Стояновский), директор департамента министерства (барон Врангель), вице-директор, несколько обер-прокуроров, генерал-лейтенант Языков, директор училища Правоведения, члены обвинительной комиссии (Чемодуров и пр.), несколько других чиновников министерства юстиции и Сената, все в мундирах.
Хотя было очень рано, но у министра юстиции всем подавали чай. Впрочем, здесь нам пришлось оставаться недолго. Скоро мы все разместились в экипажи и поехали на Смоленское поле. Длинный ряд карет, в которых мы ехали, не мог не обратить внимания встречавшихся нам людей на улицах. Несмотря на ранний час, улицы уже не были пустые, а на Васильевском острове сплошные массы народа шли и ехали по тому же направлению, по которому ехали и мы. При виде наших карет пешеходы просто начинали бежать, вероятно, из опасения опоздать.
На Смоленском поле, не знаю, по чьему распоряжению, для нас был отведен небольшой домик, где мы и ожидали минут двадцать привоза осужденного. Наконец нам дали знать, что по тому направлению, по которому должны были везти Каракозова, уже едет обер-полицеймейстер Трепов. Мы опять сели в экипажи и поехали к месту казни. Между необозримыми массами народа была оставлена широкая дорога, по которой мы и доехали до самого
Скоро к эшафоту подъехала позорная колесница, на которой спиною к лошадям, прикованный к высокому сиденью, сидел Каракозов. Лицо его было сине и мертвенно. Исполненный ужаса и немого отчаяния, он взглянул на эшафот, потом начал искать глазами еще чего-то, взор его на мгновение остановился на виселице, и вдруг голова его конвульсивно и как бы непроизвольно отвернулась от этого страшного предмета.
А утро начиналось такое ясное, светлое, солнечное!
Палачи отковали подсудимого, взвели его на высокий эшафот и поставили к позорному столбу в глубине эшафота. С одной стороны у самого эшафота сидел верхом на лошади один из полицеймейстеров, с другой стояли кучкою североамериканцы с той эскадры, которая была тогда в Кронштадте. Кругом войско, за войском народ.
Министр юстиции обратился ко мне: «Г. Секретарь Верховного Уголовного суда, объявите приговор суда во всеуслышание».
С того места, где мы стояли, народ не мог видеть ни министра юстиции, ни меня, а потому обер-полицеймейстер еще прежде сказал мне, что для того, чтобы народ понял, что читается приговор, которого, конечно, никто не услышит, необходимо, чтобы я взошел на эшафот, тогда по крайней мере увидят мундир, генеральскую шапку и бумагу в руках.
По ступеням эшафота я взошел на него, остановился у самых перил и, обращаясь к войску и народу, начал читать: «По указу Его Императорского Величества». После этих слов забили барабаны, войско сделало на караул, все сняли шляпы. Когда барабаны затихли, я прочел приговор от слова до слова и затем опять возвратился на ту площадку, где стоял министр юстиции со свитою.
Мне говорили после, что, читая приговор, я был очень бледен; думаю, было от чего.
Когда я сошел с эшафота, на него взошел протоиерей Полисадов, духовник Каракозова. В облачении и с крестом в руках он подошел к осужденному, сказал ему последнее напутственное слово, дал поцеловать крест и удалился.
Палачи стали надевать на него саван, который совсем закрывал ему голову, но они не сумели этого сделать как следует, ибо не вложили рук его в рукава. Полицеймейстер, сидевший верхом на лошади возле эшафота, сказал об этом. Они опять сняли саван и опять надели так, чтобы руки можно было связать длинными рукавами назад. Это тоже, конечно, прибавило одну лишнюю горькую минуту осужденному, ибо когда снимали с него саван, не должна ли была мелькнуть в нем мысль о помиловании? И опять надевают саван, теперь в последний раз. Впрочем, он, по-видимому, потерял всякое сознание и допускал распоряжаться собою, как вещью. Палачи свели его с эшафота, подвели под виселицу, поставили на роковую скамейку, надели веревку…
Я отвернулся и простоял за министром юстиции боком к виселице все 20 или 22 минуты, в продолжение которых висел преступник. Я был в таком состоянии духа, что не могу сказать, били ли барабаны после того, как я прочел приговор, или нет. Мне кажется, нет: я ничего не слыхал; другие говорят: били. Извольте после этого писать историю по словам очевидцев. К счастью, они, однако ж, не всегда теряют и слух, и зрение. Я по крайней мере сознаюсь, когда не могу свидетельствовать что-нибудь наверно. Наконец, министр юстиции сказал мне: «Его положили в гроб».