ГородВороН. Часть II дилогии
Шрифт:
– Никакая ты не азиатка. Скулы? Не-а, не тянут. Вполне европейка, – продолжал он свой досмотр, вертя мною, как ему вздумается, а дым его сигареты и не думал идти в коридор, несмотря на энергичные пассы.
– Ты что? Ты расист, что ли? Докопался тоже – скулы, не скулы!
– Я их запомнил по фотке.
– Если б мне хоть душ, а? Нормальный, – содрогнувшись при воспоминании о вагонном, и порядком натерпевшись разглядывания меня в лупу, почти простонала я из последних сил.
– Это конечно. Только это… Не вздумай уходить раньше времени. Даже если покажется что-нить
– Каким еще долотом?
– Ладно, не обращай. Лучше во чё: а как насчёт обещанного? Кто будет предъявлять себя в детстве, на горшочке? Думаешь, я забыл? – расплывшись в своей фирменной улыбке пуще прежнего.
Меня с самого начала возмущали эти дурацкие обвинения – в якобы ненормально повышенной интеллектуальности… Сейчас, вообще, совсем не это главное. Не пора ли уже задать моему другу иной вопрос, всего один – нормальный, честный вопрос. Пусть даст честный ответ: не знает ли он, зачем с такой настойчивостью звал меня к себе целых четыреста лет?
– Лёв, послушай…
Резко оторвавшись от дверного косяка, Лев рухнул перед моим креслом на корточки и схватил за руки – за обе.
– Какая ты все-таки молодец, что приехала.
– Я!? Я? – тыча в себя обеими руками, которые были в наручниках его рук, чуть не задохнулась я от несуразности утверждения. – Ты серьезно? Да ты не знаешь, кто я! Если б ты знал. Да я же… обыкновенный предатель пожилой собаки.
И уставившись в угол с отставшими обоями, выдала всё про наше прощание. Не разрыдалась, но что-то действительно лопнуло и выплеснулось – не со слезами, так с горькими словами. Нос только чуть захлюпал. И, видно, помог мне Чаплик вернуть наконец хоть какое-то чувство настоящести, чувство себя. Мой последний верный друг.
А Лёва? Будто никто и не говорил ничего. У него что, никогда не было собаки? Собаки – никогда. Только жёны.
Руки свои я уже, оказывается, успела вынуть из его, а он продолжал сидеть в ногах. Безо всякого воодушевления поведал о том, что у него совесть не совсем чиста. Как-то оставили его дома одного – с кошкой. А он загулял – дня на три-четыре.
– Ох! Что… сдохла?
– Нет, прихожу, вижу – комнатные цветы вперемешку с землёй на полу. Потом бедную рвало дня два.
Одна кошка, ладно. А женщины? Что, никаких угрызений? Они сами уходили?
Нет, всегда я уходил. И каждый раз в новую жизнь, ради новой женщины. Последний раз, правда, впервые – просто ушёл, в никуда – с каким-то горделивым пафосом и без всяких улыбок отчеканил Лев, от гордости даже задрав подбородок и прищурив глаза.
Просто ему всегда казалось жуткой бессмыслицей, которую он не в состоянии был вынести – делать вид. Вот просто делать вид, что двое живут, и всё у них как у людей. Когда они уже давным-давно друг другу никто. Говоря это, он тоже становился вроде бы более собой. Вот такой он и есть – вольный, убеждённый, несгибаемый. Ничего не скрывающий.
Реальный, а не виртуальный Лев втихую вновь завладев моими руками, поднялся с пола и вырвал меня из объятий антикварно-инвалидного кресла – легко, без
– Ну, здравствуй, Соня.
Мое заспанное имя он произнес с дремотной негромкостью, будто боясь разбудить или вспугнуть. И руки были только началом… Мы стояли на краю ковра с ускользающим и невнятным, расплывчатым (от пыли или от времени?) рисунком. Один шаг – из тюремной камеры на свободу. Из неосвещенной комнаты на раскаленный солнечный берег. Из смутных очертаний в плоть и кровь… Он потянул меня за собой… то ли вглубь пропасти, то ли на сумасшедшую высоту, всё едино – летели, хватаясь друг за друга, больше не за кого, в полёте переворачиваясь, замирая, но не от страха. Зацепились только раз, чуть не загремев – за ножку кресла-инвалида…
– …Как от тебя вкусно пахнет, – сказала я удивлённо.
Мы были уже на дне пропасти и дальше не падали. Как ни удивиться: по общему состоянию гардероба, диковатой шевелюры опять же, совсем не тянул он на новобуржуазного щёголя, помешанного на парфюме. Запах был как продолжение: по восточному дурманно-обволакивающий, и по западному дорогостоящий. В общем… до погибели.
Лёва не сказал ничего. Улыбался, собака, лучезарнее прежнего и курил жадно, с нескрываемым аппетитом, с присвистом заглатывая дым. Правая его кисть обнимала моё плечо. Чем оно хуже мыши? Я симметрично улыбалась в ответ и не задавала решительно никаких вопросов – себе. Верной, неверной дорогой?
А все-таки… Обязательно было сигать в эту пропасть? Без этого никак? Так заведено.
… Они даже не догадываются, сколько в них не детского даже, младенческого – в мужчинах, упивающихся своей мужественностью. Эта их младенчески-ненасытная страсть – жадного впивания в плоть, в сосок – до прикусывания; всасывание, вгрызание, вхождение. Возвращение во влажное околоплодное блаженство. В абсолютно надежную пристроенность. Видно, память о ней засела в каждой клетке и между ними. И всякий раз манит. Но самое смешное…
Головой на его груди – в такой безмятежности, в какой только голова младенца может покоиться на груди матери. Обалдеть! Так и я ребенок – его. Дела-а. Он мне, а я ему – кровные чада. Он, правда, того – чадо чадное, неисправимое – две пачки за день. Сказать ему, кто мы? У виска будет долго крутить. А если ещё сказать, что не только чада, а заодно ещё и родители… А как же? Ничего ты не понимаешь. Чтобы дальше растить друг дружку вместе.
Зря я не послушалась его – на щеке что-то саднило. Я провела ладонью и нащупала царапинку – тонкую, как японская леска (ласка?), вполне изящную даже. Месть Кондора?
Как же долго я всё-таки ехала…
Только не надо пытаться кого-то обмануть – всё равно не успокоилась бы.
Основная часть тряпья, сорванного стихией с моего тела, валялась как раз посередине комнаты. А шторы, какими плохонькими они ни были, остались не задёрнуты. А этаж первый. «Если б не мальчишки, знаешь, какие они, можно было и не задёргивать. Так ведь паршивцы, на дерево забираются…» Здешний уют – точно, не для всех. И плевать хозяину на неуют, овладевающий гостями. Знай себе, посмеивается в усы. Ну, если бы они у него были.