Горюч-камень(Повесть и рассказы)
Шрифт:
…Бойцы в тот же час прочесали опушку леса, обшарили все землянки, но так никого и не обнаружили.
Варька слегла. Всю ночь металась на постели, временами то шепча, то выкрикивая обрывочные слова:
— Черный, черный… Веня… тикайте… вязанку…
Мать, ни на минуту не сомкнувшая глаз, не отходила от девочки: прикладывала к ее горячему лбу холодную мокрую тряпку, поправляла одеяло.
К утру Варька притихла. Свернувшись комочком, уснула, тяжко и часто дыша.
Едва лишь взошло солнце, Федосья разбудила тоже неспокойно спавшего ночью Веньку:
— Вставай, сынок! Вставай, дитятко, поедешь за меня в поле… Да поднимайся же, вечером пораньше ляжешь, доспишь.
Венька ожесточенно
— Уснула?
— Только что.
У Веньки у самого с вечера кружилась голова — простыл, видно, от проливного дождя. Но что поделаешь, это Варьке вон можно болеть — она маленькая…
Нехотя позавтракав холодными лепешками с молоком, он вышел в сенцы. Подобрал с пола сбрую, отправился в закуту выводить корову. Та на скрип двери повернула голову, уставилась на Веньку умными глазами.
— Ну что глядишь, пойдем! Плужок тебя ждет. Ты теперь у нас и за кормилицу и за трактор…
На улице за Венькой увязалась соседская собака с потешной кличкой — Цурюк. Прилипло к ней это иноземное слово, когда еще в селе были оккупанты. А дело происходило так. Немцы не очень-то церемонились с населением: цапали, где что попадется и что могло мало-мальски сгодиться. Вот и в дом соседки как-то ввалились двое, позыркали глазищами по хате и один из них, заприметивший сохнувший после стирки пуховый платок, потянул его с веревки. Тут-то и метнулся из чулана настороженно и зло следивший за чужаками хозяйский пес. Второй гитлеровец только и успел крикнуть: «Цурюк!», а уже тот в мгновение ока располосовал первому брючину и добрался до ляжки. Завопив благим матом, немец рванул из хаты, волоча за собой разъяренную собаку. И лишь на крыльце каким-то образом сумел избавиться от нее, суматошно сорвав с шеи автомат и хряснув им четвероногого врага. Тот завизжал от боли и скрылся за амбаром, что и уберегло его от пули. Гитлеровцы-таки вернулись в хату, избили хозяйку и, кроме пухового платка, забрали еще валенки из печурки и банку соленых грибов с окошка.
А собаку с той поры так и стали звать — Цурюк да Цурюк. Та поначалу дыбила шерсть и рычала при звуке этого ненавистного слова, потом понемногу свыклась с позорной кличкой…
Отломив половину лепешки и дав псу, Венька потянул за повод корову — деревянный валек на постромках загрохотал по дороге.
В поле уже были женщины-пахари и с ними — Лукерья Стребкова.
— Вот вам и еще один пахарь, — встретила с улыбкой Веньку бригадирка. — А говорят, у нас мужиков нету!.. Или что случилось с матерью?
— Да нет, Варька заболела. Всю ночь металась — жар у нее.
— Чего же ты молчишь! — вспылила Лукерья. — Надо в город, за доктором съездить.
И ходко пошла в сторону села.
Венька с помощью напарницы — тетки Ульяны впряг коров в плужок и взялся за рукоятки. За лемехом потянулась свежая борозда. Нивесть откуда налетели черные, как чернозем, грачи и сноровисто заработали длинными носами.
Венька шел за плужком и думал невеселую думу. Вот и немца из Казачьего прогнали, а все трудно, и не скоро, наверно, полегчает. Может, когда картошка вырастет да хлеб поспеет? Но ведь их еще сажать, сеять надо!.. Когда-то они вырастут! А интересно, бывает ли, что похоронки ошибаются? Может, и к ним ошибочная пришла? И отец жив? Как это так: он был и уже никогда больше не вернется? Эх, хорошо бы ошиблась!..
Венька очень любил отца. Как сейчас помнит последний сенокос с ним в Хомутовском лесу. Понабирали тогда с собой всякой всячины — и ветчины, и пшена, и картошки— на весь месяц ведь уезжали. Постой, где же это они тогда косили? В Климакином логу? Нет. В Правороти? Да на Острове, за кордоном, вот где. Помнится, он, Остров-то, еще не был засажен сосняком — просторище, а кругом орешнику полно, по осени мешками носили орехи — и выщелкнутые и в гранях.
Прежде всего сделали с отцом шалаш для сна. У двух молоденьких березок макушки пригнули, связали, а сверху наклали жердей с наклоном, а на них — травы. Ох и жилище получилось! Днем жарища, от солнца не знаешь, куда деться, а в шалаше, как в погребе, — холодок. Завалишься на мягкое, духовитое сенцо, ну, чем тебе не барин! Правда, валяться особо-то не приходилось: косить вставали до солнца и махали косами
— Венька! Да ты куда глядишь, ослеп что ль! Плугом по траве елозишь! — раздался громкий голос Ульяны. — То-то, я чую, легко пошли! Задремал, что ль?
— Да не-е, — смущенно отозвался Венька и оглянулся: вместо борозды за ним тянулся тонкий, еле срезанный поверху, пластик земли. Ну и работничек!
— Иди отдохни чуток, — пытливо вглядываясь в лицо напарника, предложила Ульяна.
— Да я еще не устал, теть Уль. Просто замечтался.
— Ну гляди, коли так…
И коровы снова поплелись, волоча за собой враз потяжелевший плужок…
Федосья, радуясь, что девочка спит — сон лучше любого лекарства — прибралась в хате, затопила печь, поставила вариться крапивные щи. Ну, ничего! Лукерья вон пообещала доктора привезти, бог даст, отдышит. Надо бы о летней одежонке для нее что-то подумать, совсем девчонка обносилась.
Федосья открыла сундук, порылась в тряпье и достала свой давнишний сарафан. Развернула его, посмотрела на свет — вроде бы еще ничего. Вот и сошью из него платьице.
И, взяв иголку с нитками и ножницы, села за стол, задумалась. Выдюжит ли мальчонка в такой-то недетской работе? В каждый след его — и за дровами, и на огороде, и в поле… Не рано ли впрягла? Ну ничего, только один денек попашет. Был бы дома сам, все бы шло своим чередом. Сам… Да, муж у нее везде успевал: и огород, бывало, лошадью вспашет, лопатой ковыряться ей не дозволял. Хороший он у нее был, заботливый. Был… Неужели навсегда все это ушло из ее жизни? Неужто вот так все время теперь и будет? И что это к ней судьба такая немилосердная? Только ведь и пожила какой-то десяток лет. А то всю жизнь какая-то невезучая. И сиротой рано осталась — отец спьяну в поле замерз, а мать все животом маялась-маялась да тоже долго не зажилась. Оставила их пятерых, мал-мала меньше, и она — старшая. Сама-то еще девчонка, ну что там — семнадцать лет, а пришлось и кормить, и обстирывать ребятню. Хорошо еще, братишка Сергунька — он на три годочка млаже — помогал по дому. Так и тянула изо всех жил… И сейчас вот — раз и на тебе — вдова да еще с двумя на руках. Но куда ж деваться, у других-то тоже не мед, надо жить, ребят поднимать, фронту подсоблять…
Тяжелые думы прервал нетерпеливый стук в окно. Федосья аж вздрогнула. Отложила работу, бросила взгляд на Варьку — спит! — и вышла на крыльцо.
— Новость-то слышала? — затараторила соседка. — Григорий Веденеев пришел из госпиталя, пораненый — одной ноги вот по это самое нету. Гляжу в окошко, прыгает кто-то по проулку на костылях. Выскочила, а это он, Гришка. Постарел как! Бородища, как у Веденея.
— Хоть такой да пришел, — посмурнев, отозвалась Федосья.
Соседка помчалась с новостью к другим, а Федосья повернулась и пошла в хату. Достала зачем-то из-за иконы похоронку и, глядя на успевшую уже пожелтеть четвертушку казенной бумаги, горько заплакала…
Пахари довершили оставшийся клин к полудню — дружно подналегли!
— Лукерья наказала, как кончим здесь, переезжать вон туда, — сказала Настенка Богданова и ткнула кнутовищем в сторону Малого верха.
— А может, пообедаем сперва? Передохнем часок и поедем, — предложила Домнуха.
— Это наша воля, как сами решим, так и будет, — согласилась Настенка.
Отпрягли коров и пустили попастись, благо, рядом оказалась лощина. Она была устлана желтым, словно войлочным, ковром слежавшейся прошлогодней травы. Кое-где виднелись зеленые проплешины: молодая растительность набирала силу.