Горюч-камень
Шрифт:
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Впервые по-настоящему понял Моисей, что значит иметь рядом такого человека, как Василий Удинцев. Было с кем разделить горькие раздумья, было на кого опереться. Удинцев был хитер, как все попы и монахи, добр и незлобив, как русский мужик, знал грамоту, как Моисей землю. Только одного в нем не оказалось российского — доверчивости, потому что исходил он пол-Руси, видал всякое.
— Вот внемли, Моисеюшко, божьему гласу, — сказал он рудознатцу, когда вечером
— Все равно мне в Горную коллегию идти!
— Иди, но как в воду зрю — ждут тебя у входа в эту обетованную…
— Да погоди ты, не пугай, — забеспокоился Моисей. — Лучше скажи, что делать.
— Токмо меня, многогрешного, слушай. Не моги ни шагу топнуть, со мною не перетолковав. Я Петербург знаю — за наградами ездил. — Он усмехнулся, подергал бородку. — Доношение-то заготовил?
— Что о нем говорить, коли нет при мне образцов. Одна надежда — спервоначалу, может, и на слово поверят. — Моисей с надеждою глядел в рот Удинцева.
— На слово, — тихонько всхохотнул тот. — Спокон веку в России ни одна приказная вошь на слово не верила и впредь не станет, ибо сама подла. Сигай за мной!
Моисей спрыгнул следом за Удинцевым с телеги, свернул в какой-то переулок.
— Ты хоть за дорогу-то заплатил? — задыхаясь от быстрого шага, спросил он расстригу.
— За добро заплатил добром, — откликнулся Удинцев. — Не занимайся суемудрием.
Они торопко шагали по улицам. Моисея дивила их строгая красота, четкость граней и мощь украшений. Только все казалось каким-то неживым, давило на голову. И шумные толпы народа, и экипажи будто бежали от этих каменных громад, готовых словно бы рухнуть от тяжести собственного пышного величия.
Удинцев зорко осматривался. Вдруг он втащил Моисея в щель меж домами. Они очутились в глухом и влажном колодце, над которым четырехугольником бледнело небо, а понизу лежала редкая осенней блеклости трава. Миновав колодец, через узкие чугунные ворота выбежали они на другую улицу, как и все, прямую, но стиснутую с боков и пустынную.
— Ух, от какой беды ушли, господи благослови. Обозный бы нас прямо в берлогу с ветерком!.. Видел ты его хитрое рыло? Сейчас ему паки и паки попадет по с…! — Удинцев приплясывал, тыкал Моисея бородкой.
Моисей посомневался: может быть, и зря человека обидели. Удинцев с досадою крякнул:
— С тебя бы только икону писать. Иди! Оплошка смерти подобна. — Удинцев вытянул из кармана кошель, побрякал деньгами, скорчил лицо. — Чего-чего только в сем граде не купишь: и гулящую сладку девку, и сенатора. Да ни на то, ни на другое у нас не хватит. Идем-ка, сыне, в темные лавчонки, оденемся богомольцами, странниками божиими, и двинем с тобой в князь Александра Невского лавру. Служит там всевышнему один мой давний знакомец. Богомольцев они за недорогую деньгу принимают, келью дают. Ни один персидский дьявол не сыщет.
— Грех это. Бог покарает, — отказывался Моисей.
— Бог-то бог, да сам не будь плох. Добьешься своего, все грехи твои
В голосе Удинцева послышались странно знакомые струнки: не так ли говорил с Моисеем когда-то кизеловский старец отец Петр. Горько оплакивали тогда рудознатцы его кончину. Будь он здесь, благословил бы Моисея на этот шаг, ибо делается он не корысти ради. Только все дальше и дальше в грядущее уходит встреча с Марьей, с ребятишками. И если стоять вот так на месте, ничего не решая, встречи этой может и не быть совсем.
Удинцев понимал, что делается в светлой душе рудознатца, и не торопил: у Моисея выбора нет.
В крошечной полутемной каморке, пропахшей мышами, вороватый человечек, сам похожий на мышь, быстро подобрал им жесткие власяницы, потрепанные шапки, два суковатых батога. Подмигнул, что сапожки у них добрые, сменить надо, вытянул откуда-то бурые опорки, обошедшие, наверное, десятки святых мест, обещал вычесть цену.
Удинцев оглядел Моисея, остался недоволен:
— Вервие, сыне, послабже опусти. Наш брат пузо пережабливать не любит, а то про запас жрать некуда будет. И на лике благочестие изобрази… — Голос расстриги стал елейным, глаза невинными, как у козы. — Ну, обопремся о посохи наши, да с богом со Христом, с горчичкою под хвостом.
Никто не оборачивался вслед, не казал пальцем на двух богомольцев, смиренно пешешествующих поклониться иконе князя Александра Невского, причисленного к лику святых за победу над псами черными рыцарями. Заложенная на зыбких закраинах Санкт-Петербурга в 1717 году, лавра только три года назад, в девяностом, была застроена. Издали виделись ее высокие колокольни, плывущий с облаками купол собора. А приблизишься — и угадываются крыши монастыря, служб, пристроев, крепко уложенные стены.
По дороге Удинцев учил Моисея, как подобает богомольцу-страннику держать себя при встрече с братией во Христе:
— Токмо ты благочестию их не верь, они такие же, что и мы грешные, притворщики да комедианты.
У главных ворот лавры даже в этот будний день томились нищеброды, жевали хлеб с чесноком, переругивались лениво и беззлобно. С деревьев облетала листва, и нищие в своих желтых, бурых и оранжевых лохмотьях тоже казались сброшенными в пыль с какого-то дерева. Удинцев обошел лавру со стороны, побрякал железным кольцом, продетым в ноздри какой-то выпуклой морды, в низенькую калитку. За решетчатым оконцем кто-то зашевелился, и сиплый голос возгласил, что местов нету.
Как петух, мотая головой, Удинцев пропел что-то, поминая Иисуса Христа, богородицу, а потом масляно сказал, что охота ему повидать отца Феодора, которому кланяется отец Василий из Ирбита. Моисей с беспокойством оглядывал окованные несметными созвездиями медных гвоздиков дверцы. Но вот они со скрипом отвалились, и толстый краснощекий монах упал на Удинцева:
— Господи, да ты ли это, отче Василий, брат юности моей, Прославленный воитель, попереша аспида…
— Аз, аз, — бормотал взволнованно Удинцев, незаметно мигнув Моисею. — Одолели, одолели грехи, во власянице пошел по святым местам.