Горюч-камень
Шрифт:
— Вот оно как, — вздыхал Удинцев. — Загостились мы. Ты, сыне, никому из братии не доверяй: сребролюбцам да мздоимцам токмо бы овечку на заклание. — Он сложил записку, сжег ее на свече. — Из монастыря не выходи — схватят.
Моисей метался по келье, заглядывал в окно: неужто конец, неужто все понапрасну!
— А ты, сыне, успокойся. Давай-ка повторим азы. Алфавит — он мысли в порядок приводит.
Удинцев доставал церковную книгу, водил по строкам суковатым пальцем, велел повторять: «Аз», «Буки», «Веди», «Глаголь»,
Моисей читал уже «Четьи минеи» на радость учителю, но в букве «Добро» сомневался, говорил, что Удинцев сам ее выдумал, такой буквы нет.
Да и как не сомневаться, когда совсем недавно, в первую ночь 1794 года, пьяный отец Феодор в слезах покаялся:
— Продал я, продал, иуда окаянный, странника Моисея Лазареву. На тридцать сребренников позарился. И еще продам… Отец игумен в пае со мной…
— А меня не продал? — спросил Удинцев.
— Чего тебя-то? — сморкаясь в рясу, удивился Феодор. — Негли что за тебя дадут?
— Мерзкий ты человек, — сплюнул Удинцев.
— Мерзкий я, мерзкий, — заплакал отец Феодор. — Пошто вы из лавры-то не выходите? Сразу бы уж…
С того дня, ожидая Игнатия Воронина, Моисей не покидал кельи. Мальчишка-белец приносил еду, печально вздыхал. А вестей все не было. Не помогали даже молитвы. Удинцев не оставлял Моисея одного. То заводил долгие разговоры, то приставал с книгами. Вот и нынче расстрига начал свой урок. Но послышались шаги, и в келью, привешивая руками пузо, продвинулся сам отец игумен, сказал петушиным голосом:
— Давайте, как на духу! Который тут Моисейка Югов, беглый крестьянин?
— Вот он — я, — откликнулся Удинцев.
— Собирайся, батюшко, восвояси, даю тебе четверть часу, а не то вышвырнем.
Отец игумен подслеповато поморгал свиными глазками, грузно повернулся, будто большой сноп перепревшей соломы.
— Ты помалкивай, — сказал Удинцев Моисею. — Я-то выкручусь… Я сам по себе, а у тебя воистину святое дело. — Удинцев забрал котомочку, перекрестился. — Ну, до встречи, сыне…
Они обнялись, вместе подошли к калитке. За стеной, поеживаясь от холода, стояли солдаты.
— Спасибо тебе, Василий, — проговорил Моисей. — Только выйдем отсюда вместе. Пусть ведут меня на допрос, может, тогда дойдет слух до государыни.
Через двор, размахивая руками, как крыльями, бежал белец.
— В тюрьму, на плаху, только не здесь! — исступленно кричал он.
Дюжие монахи вывернулись откуда-то, вытолкнули Удинцева и Моисея в калитку. Солдаты бросились к Моисею, схватили за руки. Сержант спросил, который тут беглый. Удинцев весело откликнулся, что — оба. Их повели, белец колотился лбом о стенку.
Под ногами снег. В узких улицах он так глубок, что приходилось идти гуськом: впереди два солдата и позади два. Моисей глянул влево и похолодел. Неужто Таисья? И верно, бежит, рукой машет. Удинцев тоже заприметил, неожиданно развернул мешочек,
— Беги! — крикнул Удинцев и прыгнул на сержанта.
Снова, но глухо, ахнул выстрел, расстрига схватился за ствол ружья и медленно повалился в снег. Моисей хотел броситься к нему, но Таисья оказалась уже рядом, потащила его за рукав по проулку.
— Солдаты сказали правду, — послышался голос Данилы.
— Разговоры потом, — сказал Игнатий Воронин и втолкнул Моисея в возок…
Потрясенный гибелью Удинцева, сидел Моисей четверть часа спустя в маленьком подвальчике Кузьмовны, дрожащими пальцами трогал горючий камень. Холщовый мешочек, к которому совсем недавно прикасалась Марья, лежал рядом.
— Вот, побратимы. — Моисей сжал камень в костистом кулаке, поднялся. — Снова будем пытать силы свои…
Данила распрямился, прижал к себе Таисью, Кондратий опустил на стол пудовую руку, Васька допил вино, крякнул, будто его ожгло. Тихон смущенно и безнадежно моргал белесыми ресницами.
— Мы готовы, — сказал Еким.
— Пора за все расплатиться с Лазаревым! — с болью и ненавистью выкрикнул Васька. — Давно пора!
Воронин усмехнулся своим мыслям, услышав, как Моисей произнес, что матушка государыня все рассудит, но ничего не сказал.
Еще по дороге сюда Данила коротко сообщил Моисею, что Воронин добрался до Санкт-Петербурга, отсидел за опоздание на гауптвахте. А потом вместе с другими разработал план спасения Моисея от лазаревской осады, благо, один из преображенцев прослышал от своего приятеля, что в такой-то день собираются брать из монастыря беглых.
Моисею трудно было отрешиться от только что пережитого.
— Матушка государыня за все с Лазарева взыщет, — глухо сказал он, возбужденно прохаживаясь по комнатенке. — Будем писать доношение!
Таисья добыла из-за икон приготовленную бумагу, вынула перо и чернильницу, подала Даниле. Моисей вытянул руку, велел писать. На миг призадумался, потирая по привычке лоб ладонью, начал говорить:
— Пиши… Генваря двадцатого тысяча семьсот девяносто четвертого года. Ваше императорское величество…
В памяти вставали илистые берега Полуденного Кизела, пронизанные солнцем осинники, извилистая потаенная речушка Ганаса, неподалеку от которой Тихон увидел лешего… В памяти вставала могила Климовских, бегущий по снегу Еремка, оплывающие свечи над изголовьем Федора Лозового… В памяти вставали изможденные углежоги, плюющиеся огнем домницы. И голоса, голоса тысяч людей, встреченных по дорогам и еще невстреченных… И голос самого Моисея крепчал, трепетал натянутой до пределов струной.
— Все, — помахивая в воздухе листом, заключил Данила.