Господь хранит любящих
Шрифт:
— Не потому, что ты меня любишь, — возразил я, — а потому, что тебе нужна помощь.
— Потому, что я люблю тебя, — сказала она. — Если бы я тебя не любила, меня бы здесь не было. Я была бы далеко, очень далеко отсюда, так далеко, что они не могли бы меня найти. Я осталась здесь только потому, что надеялась снова найти тебя.
Она была здесь, под этим мостом, в этом холоде, в этой грязи, потому что любила меня. Иначе она давно была бы в безопасности. Я был причиной ее опасного положения. Если ее найдут, осудят, думал я, то в конечном итоге в этом буду виноват я. Я и ее любовь ко мне. Пятеро русских в узкой траншее под Харьковом
Я люблю тебя… Я люблю тебя… Я люблю тебя.
Это было алиби, оправдание всему.
— Я люблю тебя, — повторила Сибилла Лоредо.
18
Она слишком часто это повторяла.
Я пошел от нее прочь, к лестнице, которая вела на мост.
Сибилла осталась сидеть и только тихо спросила:
— Ты выдашь меня?
Я ничего не ответил.
— Можешь это сделать, — сказала она. — Я больше не буду убегать. И прятаться больше не буду. Я буду в своем отеле. Ты можешь позвонить в полицию и сказать, где я.
Сибилла сидела на бурой бетонной глыбе, не двигаясь, и все говорила и говорила.
Она сильнее, думал я, и она знает, что сильнее. И толкает меня на подлость своей любовью. Если бы она сейчас позвала меня, а я бы не вернулся, то сильнее был бы я, а она бы проиграла. Но она не позвала меня. Она все сидела, и глядела мне вслед, и говорила, что больше не будет скрываться. Она сильнее. И знает, что сильнее.
— Донеси на меня. — Ее голос становился все более хриплым и низким. — Не забудь адрес. Отель «Эксцельсиор», Фэрбергассе, двенадцать. Номер триста семь, третий этаж.
Я заковылял по ступеням наверх.
— Иди в управление полиции, Пауль. Там работают день и ночь. Там есть дежурный, можешь ему все рассказать.
В эту минуту я проходил мимо писсуара для мужчин и читал: «AMI…»
Из темноты доносилось:
— Я останусь здесь еще пятнадцать минут. Могут приходить меня забирать. И ты можешь приходить с ними, Пауль.
«…GO НОМЕ», — прочитал я, проходя мимо дамского туалета.
— Если в течение четверти часа никто не придет, я вернусь к себе в отель. Тогда они могут брать меня там.
Льдины ударялись об опоры моста. Они бились, скреблись и скрипели, леденяще, металлически, без отзвука. Подплывали все новые и новые глыбы. Река была полна ими.
19
Толстый лысый Никита Хрущев — прочитал я в газете по дороге в Зальцбург — во время своей речи на съезде Коммунистической партии ударился в слезы, а под конец упал в обморок. Еще тридцать делегатов, внимавших ему, также в обморочном состоянии были вынесены из зала. Это было для них чересчур, когда новый партийный босс назвал в своей речи мертвого сына сапожника Виссариона Джугашвили — известного как Сталин — предателем, деспотом, чудовищем и убийцей. На каком-то приеме в честь иностранных высокопоставленных лиц Хрущев, плача, рассказывал, как Сталин ему приказал: «Пляши!», и он, трепеща за свою жизнь, плясал. Кумир рухнул.
Теперь уже было неуместно верить в Иосифа Сталина, отца всех
Когда я прибыл в Мюнхен, выдержки из фантастической речи Хрущева уже стали достоянием мировой общественности. Мы завели о ней разговор с шофером, который вез меня из аэропорта в отель «Четыре времени года».
— Вероятно, — говорил я с присущим европейцам чувством неполноценности, — это всего лишь пропагандистский трюк, попытка вновь завоевать те круги, которые симпатизируют коммунистам, но разочаровались в большевиках. Возможно, все это гениальная ловушка для душ всех утративших отечество левых, всех падших красных ангелов.
Мой шофер был другого мнения:
— Может, конечно. Только что русские этим выиграют? Кто радуется этому? Интеллигенты! А с интеллигентами каши не сваришь. Они трусливые и бесхребетные и при первом удобном случае свалят. Нет, с интеллигентами мировой революции не сделаешь!
Он был большой скептик, этот шофер. Он продолжал:
— Знаете, у меня был друг, он был ярым коммунистом. Сражался в Испании, сидел в фашистских застенках и всю свою жизнь был не в ладах с властями. Он не был интеллигентом — такой порядочный сильный парень. Неделю назад он сказал мне, что верил в Сталина, как другие верят в Господа Бога. Его десятки лет учили верить в Сталина.
— И что теперь?
— Теперь, — сказал шофер, — больше не верит. Вчера он повесился. А перед этим написал мне письмо, что должен повеситься, потому что не может вынести всего этого. Не можетчеловек вынести: десятилетиями верить в кого-то как в Бога и в один прекрасный момент узнать, что верил в убийцу, в чудовище, в преступника. Он — не может, написал мой друг. И поэтому вешается. Видите, — продолжал таксист, — таковы они, эти люди, которых не обрадовали речи господина Хрущева; это люди, потерявшие веру в коммунизм. Интеллигенты могут сто раз на дню сменить свою веру. Простым людям это сложнее.
Он переключил на вторую скорость, притормозил, чтобы пропустить компанию подвыпивших участников карнавала, и закончил:
— Вот увидите, что будет: через пару лет в России запретят коммунистическую партию!
Я шел к своему отелю по пустынным улицам Зальцбурга и думал о Сибилле.
Сибилла лишила жизни двух человек.
Я любил Сибиллу.
Она сидела там внизу у воды и ждала, что за ней придут полицейские. Невозможно было себе представить, чтобы тот друг таксиста верил в Сталина больше, чем я в Сибиллу. Может быть, он верил дольше, но никак не больше. И вообще нельзя верить больше или меньше. Можно верить — и все.
Что я должен делать?
Мне тоже надо вешаться? Или пойти в полицию? Для того чтобы повеситься, мне не хватало мужества. А в полицию…
Я должен пойти в полицию. Это мой долг. Два человека лишились жизни, я знал убийцу, он сам признался мне в содеянном. Это был мой долг — донести на него. Сравнение с пятерыми русскими было неправильным, я его выискал только из робости.
Я продолжал идти и размышлять. Я был слишком робок, чтобы донести на нее. А она это знает? И вообще, опасается ли она меня? Или она полностью во мне уверена?