Господин Пруст
Шрифт:
— Я очень горд. «Классический» — как прекрасно сказано! И, главное, человеком такой возвышенной души.
Когда я носила его письма, меня всегда спрашивали: «Как он поживает? Как его работа?» — и почти всегда речь заходила о его книгах. По возвращении происходил отчет, который он внимательно выслушивал, заставляя повторять интересные ему подробности, чтобы проверить правильность сказанного. Помню, например, как я была у банкира Гана, жившего холостяком с матерью и теткой. Пока я ждала его в гостиной, сидевшая тут же мать спросила меня:
— И чем теперь занимается г-н Пруст? Как его здоровье? Ведь мы живем только его
Возвратившись, я передала ему этот разговор. Он слушал меня со сдержанной улыбкой удовольствия.
— Насыщенно. Она так и сказала: насыщенно?.. Это мне нравится. Да, хорошее слово...
Но обычно в подобных случаях он напускал на себя скромность, словно бы не вполне доверяя мне, хотя на самом деле весь преображался от гордости.
Однако г-н Пруст при этом нисколько не терял своей привлекательности. После званых вечеров, улыбаясь и рассказывая, как к нему подходили с поздравлениями, он повторял говорившиеся слова:
— Я благодарил их, Селеста, и они думали, что провели меня... Но было сразу видно — не прочли ни строчки!
Посылая надписанные книги, он тоже не строил иллюзий. Например, о графине Греффюль и госпоже Шевинье г-н Пруст говорил:
— Они не читают, но если бы и читали, все равно ничего бы не поняли.
Многие представляли г-на Пруста человеком злопамятным, не понимая его истинной значимости. Это было совершенное заблуждение. Он не обращал внимания на мелочи, а когда что-то обижало его, лишь укрывался за стеной презрения, не больше. Но и не забывал, в его памяти сохранялся и дебет и кредит, хотя он никогда не отплачивал своим недоброжелателям, а только оценивал и чаще всего даже искал для них какое-нибудь оправдание в самой природе человеческих побуждений.
Когда присуждалась Гонкуровская премия, Альбен Мишель, издатель Доржелеса, оказался расторопнее Галлимара и выпустил «Деревянный крест» с ленточкой на обложке, где была крупная надпись «ГОНКУР» и дальше совсем мелко: «три голоса». Многие друзья г-на Пруста и «Новое Французское Обозрение» советовали ему судиться за подобный обман, но он написал Гастону Галлимару, что считает подобный иск недостойным и некрасивым, поэтому все так и оставалось, если мне не изменяет память.
За все мое время он только однажды позволил себе маленькую месть (да и не такую уж злую). Это было уже в последние месяцы его жизни и связано с большим званым вечером у графини Мюн, куда он очень хотел пойти, несмотря на свою ужасную слабость и уже подхваченный грипп, который вскоре еще ухудшился.
Помню, ему было так плохо, что он боялся обмороков, но на мои предостережения лишь отговаривался:
— Я поеду с Полем Мораном. Правда, там большая лестница без перил, и я не хотел бы поскользнуться и упасть, если закружится голова... Я тогда разобьюсь... Но с Мораном уже не страшно — в случае чего я возьму его за руку. Так что все будет хорошо.
Возвратившись поздно ночью, он, несмотря на усталость, был очень доволен и рассказывал мне:
— Ах, дорогая Селеста, все приходит к тому, кто умеет ждать. Сегодня я изрядно позабавился. Там был весь бомонд... даже слишком — совсем разные люди. Явился и романист Марсель Прево, я часто вам говорил о нем. Он так и крутился вокруг, когда меня поздравляли и
И добавил с улыбкой:
— Я не пишу романов для чтения в вагоне.
— Но что такое сделал вам этот г-н Прево? Он как-то неопределенно махнул рукой:
— О, это очень старая история... Потом я узнала, что Марсель Прево написал о нем нехорошую статью. Тогда меня поразило, как ни странно, его мягкость даже в иронии. Он улыбался, но совершенно безобидно, без какого-либо злорадства. Это его позабавило и не больше.
Я никогда не слышала, чтобы он хвастался своими успехами, а про свою работу неизменно говорил только в самых скромных выражениях. Но почти всегда в его словах звучала твердая убежденность.
Однажды, возвратившись из гостей и еще не сняв пальто, он говорит мне:
— Пойдемте, Селеста, я кое-что расскажу вам. Представьте, что мне сегодня сказали?.. «Надо быть осторожнее, Марсель, ведь вас с вашим г-ном де Шарлюсом в конце концов запретят». Ну, как, Селеста? А я думал, что после того, как г-н Жид упрекал меня в холодности к «уранизму», мне уже нечего опасаться.
— И когда же это будет, сударь? Но ведь такое запрещение лучше любой рекламы! Хотя я уверена, что ничего не случится.
Он прыснул со смеху.
— А ведь и правда, Селеста! Прекрасная реклама! Но согласен, меня не запретят.
Потом, перестав смеяться, сильно и отчетливо произнес:
— И знаете почему, Селеста?.. Дело в том, что, когда умеешь, можно сказать все. А Марсель Пруст умеет.
В его глазах был такой огонь, что не могло быть никаких сомнений — этот крик души исходил из глубочайшего убеждения.
Надо сказать, для большинства его знакомых он издавна был «маленьким Прустом» или «Марсельчиком», неизменно вежливым, очаровательным, может быть, излишне горячим и вместе с тем деликатным. И вдруг, благодаря своему роману, он оказался как бы выше всех. Но ведь сам он всегда ощущал свое превосходство — для него в этом не было ничего удивительного. Помню, как он смеялся, получив письмо от графа де Монтескье, где тот называл его «Марсельчиком». Ему льстила отнюдь не фамильярность в отношениях с графом. Напротив, это письмо служило лишь доказательством того, что он победил де Монтескье, и придет время, когда тот поймет, насколько выше него этот «Марсельчик». Как ни прискорбно для графа Робера, такое время все-таки наступило.
Иногда его уверенность в своей будущей славе угадывалась по незначительным мелочам.
Помню, что первая книга, «Утехи и дни», вышедшая в 1896 году с предисловием Анатоля Франса, совсем не продавалась, и издатель сообщил ему о своем намерении избавиться от ненужных экземпляров. Прочтя его письмо, г-н Пруст сказал:
— Ах, Селеста, как жаль, что мне негде их держать. Уверяю вас, когда-нибудь они пойдут нарасхват.
Иногда это прорывалось у него с какой-то магнетической убежденностью, которая даже пугала меня.