Господин военлёт
Шрифт:
– Как вам удалось снять? – спрашиваю. – Нам говорили, что мест нет.
– Их и не было, – подтверждает Олимпиада. – Евстафий Петрович распорядился освободить.
Это как?
– Гостиница принадлежит Семенихину, – поясняет Олимпиада. – Не вся, конечно, но у Евстафия Петровича крупный пай.
Кого, интересно, ради нас выкинули из номеров? Наверняка не унтер-офицеров. Чем мы интересны миллионеру? Только не говорите, что он любит фронтовиков, как родных!
Завтрак окончен, выходим в фойе. Гардеробщик ресторана летит к Олимпиаде с
У подъезда нас ждет автомобиль. Шофер открывает дверцу, я помогаю Олимпиаде забраться в салон. Ныряю следом. Сергей отправляется к водителю – кажется, он понял. Задний диван широкий, здесь и трое свободно поместятся, но я как бы случайно сажусь так, что наши тела соприкасаются. Она не отодвигается. На нас вороха одежды, но через ряды плотной ткани я чувствую ее бедро – горячее и упругое. Боже, дай мне силы!
– От вас приятно пахнет, Павел Ксаверьевич! – говорит Олимпиада. – Хороший одеколон.
– Не все ж пахнуть порохом!
– К тем, к кому едем, лучше порохом, – вздыхает она. – Сытые, здоровые, что им до раненых?
Так для нее это не забава?
– Вы бывали в госпиталях?
– И в лазаретах! – подтверждает она. – Много раз. Тесно, грязь, вши… Медикаментов не хватает, постельного белья не хватает, раненых часто положить негде. Нужны средства…
Беру ее руку в тонкой лайковой перчатке и прижимаю к губам.
– Что вы, Павел Ксаверьевич! – Она смущена.
– Это вам в благодарность от раненых! – говорю. Имею право. Был, лечился.
К сожалению, ехать недалеко. Поднимаемся по мраморным ступеням. Большой зал, на стульях сидят люди, десятка три-четыре. Перед ними стол, за ним несколько стульев. Это для нас. На столе лежит серебряный поднос, ясен пень, для пожертвований. Евстафий уже здесь Проходим, садимся. Евстафий встает.
– Господа! – обращается он к публике. – Хочу рассказать вам о положении на Германском фронте…
Он еще долго говорит о тяготах войны, о раненых, нуждающихся в попечении, долге каждого сына Отечества… Слова высокопарные, стертые, публика в зале скучает. Разглядываю. Главным образом мужчины, судя по одежде, не бедные. Жирные, лоснящиеся лица, круглые животы… Что им до раненых и больных? Сытый голодного не разумеет. Замечаю у дверей двух жандармов в голубых мундирах при саблях и револьверах в кобурах. А эти-то зачем? Для порядка?
Похоже, красноречие Евстафия пропадает впустую. Наклоняюсь к ушку Олимпиады, шепчу:
– Сколько вот эти могут пожертвовать?
– В «Яре» или «Эрмитаже» за ужин сотню, а то две оставляют, – сердито шепчет она. – А здесь бросят красненькую, а то и синенькой обойдутся. Вчера тысячи за день не собрали!
М-да, дела у сборщиков
– Олимпиада Григорьевна, после моего выступления берите поднос и следуйте за мной. Ничему не удивляйтесь!
Она смотрит изумленно, но все ж кивает.
– Я приглашаю выступить наших фронтовиков! – Евстафий наконец вспомнил о нас. – Их награды красноречиво говорят о подвигах. Герои пролили кровь за Отчизну, лечились в госпиталях. Я прошу их рассказать об этом!
Встаю. Это грубое нарушение субординации, первым должен говорить поручик. Наплевать. Меня встречают жидкими аплодисментами.
– Господа! Я военный человек и буду краток. Во время боевого вылета на бомбардировку неприятеля я был ранен. Осколок немецкого снаряда угодил мне в живот. На пути он встретил часы и вбил их мне в кишки. Вот эти часы, вернее то, что от них осталось, – достаю «Буре». В зале оживление, многие вытягивают головы. – У вас будет возможность их разглядеть. Меня спас военный доктор, коллежский асессор Розенфельд Матвей Григорьевич, который извлек эти часы, а также осколки стекла и прочие шестеренки. Их было много, – улыбаюсь, в зале оживление. – Меня выходили сестры милосердия, которые обмывали и переодевали меня, когда я лежал без сознания. Точно так же они спасают тысячи раненых офицеров и нижних чинов. Низкий им за это поклон. Труд этих людей малозаметен, подвиг их благороден. Самое малое, что мы можем сделать для них и для спасения раненых – пожертвовать на госпитали и лазареты. Лично я даю сто рублей! – достаю из бумажника и бросаю на поднос «катеньку». – Приглашаю всех последовать!
Выхожу из-за стола, иду в зал. После мгновенного замешательства Олимпиада хватает поднос и устремляется следом. Я несу перед собой останки часов на цепочке, дескать, глядите! Глядят, некоторые даже трогают. После чего достают бумажники и ридикюли. Сурово наблюдаю за процессом. Планка задана, только попробуйте меньше! Даже не пытаются: меньше сотни никто не кладет. Некоторые вываливают больше. Обход завершен, Олим-пиада за столом пересчитывает сбор.
– Четыре тысячи двести три рубля! – объявляет громко.
Я знаю, кто дал эту трешку – жандарм у входа. При этом он смутился – наверное, больше с собой не было. Я молча пожал ему руку.
Жандармы подходят к столу. Деньги складывают в брезентовый мешок, один из жандармов достает свечку и палочку сургуча, расплавленный сургуч капает на шнурок замка, Евстафий ловко прижимает к коричневому пятну печать. Жандармы уносят мешок.
– Куда его? – спрашиваю у Олимпиады.
– В банк! – Она удивлена вопросу. – Все пожертвования кладут в банк, после чего госпитали и лазареты получают, сколько надобно. Никто другой доступа к деньгам не имеет.