Госпожа Женни Трайбель ИЛИ «СЕРДЦЕ СЕРДЦУ ВЕСТЬ ПОДАЕТ»
Шрифт:
– Ваш берлинский фарфор с его узорами вытеснил даже севр. До чего же очарователен этот греческий орнамент!
Леопольд, прислушиваясь, стоял в некотором отдалении, покуда Хильдегард, прервав свою болтовню, не сказала:
– Не браните меня за то, что я с места в карьер говорю о вещах, о которых вполне можно было бы поговорить и завтра: греческий орнамент, севр, мейсен и так далее. В этом виноват Леопольд: пока мы ехали на извозчике, он вел столь ученый разговор, что я даже была смущена. Мне хотелось поскорее услышать о Лизи, он же, вообразите, рассуждал только о водосбросных каналах и радиальной системе, а я стеснялась спросить, что это, собственно, означает.
Старик Трайбель расхохотался, советница и бровью не повела, а на бледном лице Леопольда проступила краска.
Так прошел первый день, веселая непосредственность Хильдегард сулила и в будущем приятные дни, тем паче что советница оказывала ей всевозможные знаки
Не очень-то весело было в доме старых Трайбелей, и Хильдегард, мало-помалу это почувствовав, большую часть дня стала проводить у сестры. Там было бесспорно красивее, да и веселее; Лизи выглядела просто душечкой в своих длинных белых чулках. Однажды на нее даже надели красные. Когда она входила в комнату и делала книксен тетушке, та шептала сестре:
– Quite English, Helen [64] .- И обе улыбались с довольным видом. Глаза их сияли. Но стоило Лизи уйти, и оживленной беседы между сестрами как не бывало, ибо таковая не могла не коснуться двух важнейших пунктов: помолвки Леопольда и желания деликатно этой помолвки избегнуть.
64
Совсем по английски, Елена (англ.).
Да, скучно было у Трайбелей, но и у Шмидтов не веселее. Старик профессор, собственно, не выглядел ни озабоченным, ни расстроенным, напротив, он пребывал в убеждении, что вскоре все обернется к лучшему, однако считал необходимым предоставить этому процессу совершаться в тиши, а потому приговорил себя к нерушимому молчанию, что было ему нелегко. Шмольке, разумеется, придерживалась прямо противоположной точки зрения и, как почти все пожилые берлинки, полагала, что самое главное - это «выговориться», и чем больше, тем лучше. Однако все ее попытки в этой области успеха не имели. Коринна упорно отмалчивалась, когда Шмольке заводила свое:
– Что же все-таки будет, Коринна? О чем ты, спрашивается, думаешь?
Прямого ответа на эти вопросы не существовало; Коринна точно стояла у рулетки и, скрестив руки, ждала, где остановится шарик. Несчастной она себя не чувствовала, только очень растревоженной и недовольной, особенно при воспоминании о бурной сцене, когда с ее языка, вероятно, сорвалось много лишнего. Она отчетливо понимала, что все обернулось бы по-другому, если бы советница была менее раздражена, а она, Коринна, менее строптива. Признай она за собой хоть долю вины, и мир был бы заключен без особых усилий, поскольку все было основано лишь на расчете. Досадуя на высокомерное поведение советницы, Коринна прежде всего обвиняла самое себя, но в то же время отчетливо сознавала, что не будь даже всего того, в чем обвиняла ее собственная совесть, в глазах советницы это ничего бы не изменило. Страшная эта женщина, вопреки своим словам и поступкам, была весьма далека от того, чтобы поставить ей в упрек игру чувствами. Это был вопрос второстепенный, и не в нем было дело. Если бы даже Коринна, что было вполне возможно, искренне и от души любила этого добродушного и милого человека, то ее преступление, с точки зрения советницы, меньше бы не стало. «Советница с ее надменным «нет» обвиняет меня не в том, в чем могла бы обвинить, она противится нашей помолвке не потому, что мне недостает любви и доброты, а потому, что я бедна или, во всяком случае, не могу удвоить трайбелевский капитал, да, только по этой, а не по какой-либо другой причине. И если она внушает другим, а может быть, и себе, что я для нее слишком самоуверенна, что я, мол, «профессорская дочка», то лишь потому, что такой вариант ей кажется наиболее подходящим. В других обстоятельствах «профессорская дочка» не только не заслуживала бы порицания, но, напротив, стала бы предметом
Вот что думала и говорила себе Коринна, и, желая по мере возможности убежать от этих мыслей, она стала наносить визиты молодым и старым профессоршам, чего бог знает как давно не делала. Ей снова больше других полюбилась добрая госпожа Риндфлейш, с головой ушедшая в хозяйство; желая получше накормить своих многочисленных пансионеров, она ежедневно отправлялась на большой крытый рынок, всегда зная, у кого самые лучшие товары и самые низкие цены. Вечером об этих ценах сообщалось Шмольке, что вызывало ее гнев, сменявшийся восхищением столь незаурядными хозяйственными талантами. Коринна посетила также госпожу Иммануэль Шульце и нашла, что та необыкновенно мила и разговорчива, возможно, потому, что предстоящий развод супругов Фридеберг явился весьма и весьма благодарной темой, и все же Коринна решила, что не сможет прийти сюда еще раз, слишком уж много громких и циничных слов произносил сам Иммануэль. Но в неделе было много дней, и Коринне в конце концов пришлось довольствоваться посещением музеев и Национальной галереи. Увы, все, что она видела, было ей не по душе. В зале Корнелиуса в большой фреске ее заинтересовала лишь миниатюрная пределла - муж и жена высунули головы из-под одеяла, в Египетском музее поразило сходство Рамзеса с Фогельзангом.
Возвращаясь домой, она всякий раз осведомлялась, не спрашивал ли ее кто-нибудь, что должно было означать, не спрашивал ли ее Леопольд, Шмольке же неизменно отвечала:
– Нет, Коринна, ни души у нас не было.
У Леопольда и вправду не хватало мужества прийти к ней в дом. Он только каждый вечер писал ей письмецо, которое на следующее утро лежало перед ее прибором, когда она садилась завтракать. Шмидт с улыбкой посматривал на конверт, а Коринна спешила покончить с завтраком, чтобы прочитать письмо у себя в комнате.
«Милая Коринна. День прошел, как все дни. Мама, видимо, все больше утверждается в своей враждебности. Ну, мы еще посмотрим, кто победит. Хильдегард много времени проводит у Елены, потому что никто здесь ею особенно не занимается. Мне даже жаль ее, такую молоденькую и хорошенькую. Вот достойный результат всех этих затей. Душа моя тоскует по тебе, и на следующей неделе мною будут приняты меры, которые наконец внесут полную ясность. То-то удивится мама. Но я не боюсь ничего, даже самых крайних мер. Четвертая заповедь - это, конечно, хорошо, но все должно иметь границы. У нас есть обязанности еще и но отношению к самим себе, а также к тем, кто нам дороже всего на свете. Я еще не решил, куда бежать, но думаю, что в Англию; там Ливерпуль и мистер Нельсон, а главное, через два часа мы доберемся до шотландской границы. В конце концов не важно, кто соединит наши руки, поскольку души наши давно соединились. Если бы ты знала, как бьется мое сердце, когда я пишу эти слова. Вечно твой
Леопольд».
Коринна разорвала письмо в клочки и швырнула их в плиту. «Так оно лучше, я забуду, что он писал сегодня, и завтра мне не с чем будет сравнивать его письмо. Кажется, что он каждый день пишет то же самое. Странное обручение. Но могу ли я упрекать его за то, что он не герой? И моя надежда сделать из него героя тоже давно угасла. Теперь начнется пора унизительных поражений. Заслуженных? Боюсь, что да».
Прошло еще полторы недели, а в доме Шмидта все оставалось без перемен; старик был по-прежнему молчалив. Марсель не показывался, Леопольд тем паче, только его утренние письма приходили с неизменной точностью; Коринна давно уже их не читала, разве что пробегала глазами и с улыбкой засовывала в карман своего утреннего платьица, где они мялись и комкались. Одно утешение оставалось ей - Шмольке, чье оздоровляющее присутствие было для нее поистине благотворно, хотя она все еще избегала откровенного разговора с ней.
Но настало время и для него.
Профессор вернулся домой уже в одиннадцать часов, в тот день была среда, и его уроки кончались на час раньше. Коринна и Шмольке слышали его шаги и слышали, как с шумом защелкнулся замок входной двери, но даже не подумали выйти ему навстречу, а остались в освещенной ярким июльским солнцем кухне, где все окна стояли настежь. К одному из них был придвинут кухонный стол. Снаружи на двух крючьях висел ящик с цветами - одно из примечательных творений искусства резьбы по дереву, столь модного в Берлине: мелкие дырки, образовывавшие некое подобие астр. Все было покрашено зеленым. В этом ящике стояли горшки с геранью и желтофиолью, меж которых прыгали воробьи и с дерзостью, свойственной жителям большого города, садились даже на кухонный стол. Здесь они с восторгом клевали что ни попади, и никто не отгонял их. Коринна, зажав коленями медную ступку, толкла корицу, а Шмольке разрезала зеленые груши и обе равные половинки бросала в большую коричневую миску, разумеется, совсем равными они не были, да и не могли быть, ибо на одной из них имелся черенок: последний и послужил темой для разговора, которого уже давно жаждала Шмольке.