Граф Никита Панин
Шрифт:
И Панин с грустью думал о дальнейшей судьбе Елизаветы Воронцовой — нет, умный и честолюбивый политик, если и мечтает о чем-нибудь, то должен за семью замками прятать свои мысли и мечты, никому не имеет права открывать сердце. Всегда найдется враждебное ушко, всегда найдется дерзкий и злобный язычок. Уж он-то знает, как вредно, бывает обронить неосторожное словцо, уж он-то давно понял, как ненадежны стены самых крепких замков и дворцов, как тонки и прозрачны самые тяжелые перегородки и занавеси…
Разговоры с княгиней Дашковой убедили
Младший сын Иллариона Гавриловича, Иван Илларионович, дядя княгини Дашковой, сидел безвыездно в Москве, осуждал братьев Михаила и Романа за слишком сильное желание богатства и власти, потому как женат был на единственной дочери Волынского и знал, чем кончается барская любовь.
Совсем недавно просмотрел Никита Иванович старое дело Артемия Волынского. Чуть было не хватил его удар апоплексический, настолько кровавое дело было. И приходил Никита Иванович к заключению — как ни погоняй историю, а движение ее всегда зависит от сцепления случайностей, состояния умов, уровня умственной силы в обществе и некоторого количества воинской силы под рукой.
Вот хоть бы дело Волынского…
Не будь так завистливы и жадны бояре, пригласившие Анну Иоанновну на царство, будь у них хоть немного согласия между собой, возможно, и в истории России возникло бы парламентское правительство, как в Англии или Швеции. Но нет, слишком уж грызлись между собой бояре, слишком завидовали друг другу, потому и разорвала Анна кондиции, составленные для нее правительствующим Сенатом- Семибоярщиной.
Сколько тогда вольных речей слышалось, тогда, в три недели февраля 1730 года, что и во все времена не слыхать было!
Павел Иванович Ягужинский, славный питомец Петра Великого, кричал с пеной у рта:
— Долго ли нам будет терпеть, что нам головы секут? Теперь время думать, чтобы самовластию не быть…
Артемий же Петрович Волынский опасался, что вместо одного государя восстанут семь или восемь.
— Слышно здесь, что делается у вас и уже сделано, чтоб быть у нас республике. Боже сохрани, чтоб не сделалось вместо одного самодержавного государя десяти самовластных и сильных фамилий. И так мы, шляхетство, совсем пропадем и принуждены будем горше прежнего идолопоклонничать и милости у всех искать, да еще и сыскать будет трудно…
Словом, разброд в умах бояр был сильнейший — думали ограничить власть самодержавную, да не знали, сколькой мерой отмерить.
Кондиции, не глядя, подписала Анна Иоанновна, да только власть ее самодержавная вернулась в сей же час. Собрались возле Кремля до восьмисот человек, да и закричали:
— Не хотим, чтобы государыня жила по законам. Пусть учиняет, что хочет, как ее отцы и деды делывали. Мы за нее головы сложим.
Разорвала Анна Иоанновна кондиции, с тем и власть самодержавная вернулась.
А
Кабинет министров придумал Остерман взамен Верховного совета бояр. Всего три персоны входили в него — старик канцлер Гаврила Иванович Головкин, довольный уже тем, что пережил шестерых царей и ни разу не только не был колесован, но даже не бывал и на дыбе, князь Алексей Михайлович Черкасский, известный ленью, толщиной и сказочными богатствами, и Остерман, который в этом кабинете делал, что хотел.
Старик Головкин через три года умер, за ним последовал и Ягужинский, введенный в кабинет Бироном. Тогда всесильный временщик ввел в кабинет Артемия Петровича Волынского, надеясь на то, что Волынский будет благодарен ему за то, что спас в свое время от топора — сильно проворовался Волынский, будучи казанским губернатором.
Да только на людскую благодарность рассчитывать нечего. Скоро Волынскому власть Бирона стала неудобной — мечтал, чтоб всю получить, а Бирона свалить.
И сочинил он донос на Остермана, как главного помутителя добрых дел, совершаемых честными людьми.
Бирон правильно понял, что сегодня подводит под топор Волынский Остермана, а завтра — станет в том же уличать его, Бирона. И натравил на Волынского саму государыню. Она и ответствовала Волынскому:
— Ты подаешь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю.
— Резолюции от нее никакой не добьешься, — негодовал Волынский в узком кругу приятелей, — герцог Бирон что захочет, то и делает.
А тут ему донесли, что кто-то на него самого написал басню, да такую скандальную и длинную, что не узнать в ней самого Волынского невозможно. А сочинять такие стихи умел в Петербурге только один человек — секретарь Академии наук Тредиаковский.
И стихи там были такие обличительные, что Волынский взъярился.
«Дел славою своих он похвалялся больно,
И так уж говорил, что не нашлось ему
Подобного во всем, ни равна по всему…»
Не долго думая, вызвал Артемий Петрович Тредиаковского к себе и своеручно вправил мозги. Тот уехал от Волынского с подбитым глазом и глухим ухом…
Поехал было Тредиаковский жаловаться Бирону, да на беду опять в приемной Бирона встретил Волынского. Побивши еще Тредиаковского, велел Артемий Петрович взять пиита под караул и снова лупцевать. Беспамятного Тредиаковского так и оставил под караулом.
Да только на следующий день был на дворе великий праздник — женили придворного шута Голицына да дурку Буженинову. Отстроили на льду Невы дворец великий изо льда, все в нем, как настоящее, но изготовлено изо льда — и столы, и кровати, и рюмки, и свечки.
И Тредиаковский должен был тут читать свои стихи. Надели на него маску, да и вывели перед гостями, несмотря на побои и долгое беспамятство. Прочитал стихи Тредиаковский, и снова бросили его в караульню. Потом дали десять палок и вытолкали вон.