Гранд-отель
Шрифт:
Он держал в руках маленький саквояжик, в котором лежал ее жемчужный гарнитур. Грузинская явственно услышала, как глухо щелкнул замок — хорошо знакомый ей негромкий щелчок. Это щелкнул замок синего бархатного футляра, в котором лежала нитка из 52 жемчужин средней величины. В первую секунду Грузинская не поняла, почему щелчок замка вызвал у нее смертельный испуг. Сердце замерло, потом ударило три раза, тяжело, гулко, и от каждого удара боль пронизала все ее тело — заболели и отвердели кончики пальцев. И губы. Но она все еще улыбалась, не сознавая, что улыбается, и улыбка застыла на ее лице, которое похолодело и побелело, как лист
Ошеломляющая смертельная обида, стыд, страх, ненависть, гнев и дикая боль. И сразу за тем — беспредельная слабость: не хочу видеть, не хочу знать, не хочу этой правды — хочу спасения, хочу милосердной лжи…
— Que faites-vous? [14] — прошептала она, глядя на спину палача. Она думала, что крикнула, но с непослушных губ сорвался лишь шепот. — Что вы делаете?
Гайгерн испуганно обернулся к ней, и его испуг был красноречивей любого признания. Он держал в руке маленький квадратный футляр для кольца, саквояж стоял раскрытый, на стекле туалетного столика лежал жемчуг.
14
Что вы делаете? (фр.).
— Что ты там делаешь? — снова спросила Грузинская шепотом, и то, что на бледном неподвижном лице у нее застыла улыбка, выглядело достаточно жалко. И Гайгерн сразу понял эту женщину, и снова в нем всколыхнулась жалость, горячая жалость, от которой застучало в висках. К нему вернулось самообладание.
— Доброе утро, Мона, — сказал он весело. — А я тут нашел твои сокровища, пока ты спала.
— Как это — нашел мой жемчуг? — Голос у Грузинской звучал хрипло. «Солги, пожалуйста, солги!» — умоляли ее широко раскрытые глаза. Гайгерн подошел к ней и прикрыл ее глаза ладонью. «Бедное создание. Бедное создание — женщина».
— Я очень плохо себя вел, — сказал он. — Я рылся в твоих вещах. Искал пластырь или кусочек бинта, что-нибудь такое… Я вообразил, что в этом саквояже найдется что-нибудь подходящее. А там, оказывается, твои сокровища. Я — Алладин, очутившийся в пещере, где…
Даже глаза Грузинской утратили цвет, они были теперь точно из стали, но постепенно к ним начал возвращаться обычный иссиня-черный цвет. Гайгерн поднес к ее глазам пораненную, кровоточащую руку, как вещественное доказательство. Грузинская бессильно прижалась губами к его руке. Гайгерн погладил ее по волосам, привлек ее голову к своей груди. Он был способен обходиться с женщинами и жестоко, и подло, с теми женщинами, с которыми имел дело раньше. Но эта женщина — черт знает отчего — пробудила в нем все самое лучшее. Она была такой хрупкой, такой беззащитной, такой беспомощной — и вместе с тем такой сильной. Зная свою жизнь, в которой он постоянно балансировал по карнизу над пропастью, Гайгерн смог понять ее жизнь.
— Дурочка, — сказал он ласково. — Неужели ты подумала, что я нацелился на твои украшения?
— Нет, — солгала Грузинская. Две лжи создали мост, вновь
— Не носишь? Но почему же?
— Этого тебе не понять. У меня такая примета. Раньше жемчуг приносил мне счастье. Потом он стал приносить несчастье. А теперь, когда я перестала его носить, он снова принес мне счастье.
— В самом деле? — задумчиво протянул Гайгерн.
Он еще не преодолел неловкость и смущение. Жемчужины снова лежали в своих маленьких аккуратных футлярах. «Adieu! [15] До свидания!» — шутливо подумал Гайгерн. Потом сунул руки в карманы, где лежали его воровские орудия, где не было добычи. И на душе у него стало чертовски хорошо, легко и радостно. Он был счастлив, как дитя, и преисполнен чем-то новым. От радости он захохотал и весело завопил во все горло. Грузинская засмеялась. Гайгерн бросился к ней и обрушил на нее и свой вопль, и взгляд, и чувство. Она схватила его за руки, поцеловала их — смиренная благодарность этого жеста была и подлинной, и наигранной.
15
Прощай! (фр.).
— Кровь идет, — сказала она, притрагиваясь к ссадине губами.
— У тебя губы мягкие, как у лошади, как у жеребенка, вороного жеребенка с отличной родословной.
Гайгерн опустился на колени и обхватил ее ноги у щиколоток, где под тонкой кожей играли сухожилия. Грузинская наклонилась к нему, и как раз в эту минуту вдруг со стороны письменного стола раздался трезвон — длинный звонок, короткий, опять длинный…
— Телефон.
— Телефон? — повторил Гайгерн.
Грузинская тяжело вздохнула. «Ничего не поделаешь» — было написано на ее лице, когда она медленно подняла трубку, будто та весила центнер. Звонила Сюзетта.
— Семь часов, — доложила компаньонка сипловатым со сна голосом. — Мадам пора вставать. Нам надо уложить вещи. Прикажете подать чай? Если мадам желает, чтобы я пришла ее массировать, то сейчас самое время. Господин Пименов просил, чтобы мадам позвонила ему, как только встанет.
Мадам задумалась:
— Через десять, нет, через пятнадцать минут, Сюзетта. Принесете мне чай, а массаж сократим.
Она положила трубку, но руку с нее не убрала, другую руку она протянула Гайгерну, который стоял рядом, покачиваясь с пятки на носок в своих мягких спортивных туфлях. Грузинская снова подняла трубку, на вызов отозвался портье в холле, голос у него был бодрый, хотя Зенф всю ночь не сомкнул глаз: дела у его жены в клинике шли, судя по всему, плохо.
— Назовите, пожалуйста, номер телефона, — четко попросил он.
— «В», Вильгельм, семь — ноль — десять! Попросить господина Пименова.
Пименов жил не в Гранд-отеле, а в дешевом пансионе, который содержала семья русских эмигрантов на пятом этаже доходного дома в районе Шарлоттенбург. По-видимому, там еще не проснулись. Грузинской пришлось ждать, и в эти минуты она ясно представила себе, как старик Пименов семенит по коридору в своем допотопном шелковом халате, увидела точно наяву его тонкие ноги, которые он ставил носками наружу, как в пятой позиции. Наконец Пименов откликнулся, послышался его слабый и неровный стариковский голос.