Грешные записки
Шрифт:
Внешне сюжетный рисунок пьесы незатейлив. Простодушный, наивный грузчик Гели Гей отправляется на базар, чтобы купить по просьбе жены маленькую рыбу.
– Думаю, что вернусь через десять минут, – сказал он жене.
И не вернулся вовсе.
Ему повстречались три солдата, которые при попытке ограбить пагоду потеряли четвертого. А без него им никак нельзя вернуться в казарму. Пришлось бы отвечать за ограбление.
И вот солдаты уговаривают Гели Гея надеть мундир и на вечерней поверке выкрикнуть чужое имя. А почему бы и нет?
А потом солдаты втянут его в придуманную ими авантюру –
Человека, не умеющего сказать «нет», можно превратить во что угодно – такова мысль Брехта.
Человек должен уметь говорить «нет»! Кажется, мысль понятна и не вызывает никаких возражений. Но как ее воплотить на сцене, чтобы она обрела многомерность, рельефность, не выглядела банальным нравоучением? Ведь это Брехт. И сама его система «отчуждения», «игры со стороны» была нам очень мало знакома. А стилистика его пьес…
Репетиционный период был мучительным. У меня ничего не клеилось. Я не понимал режиссера, переставал понимать Брехта, начал ненавидеть роль.
Тут, если честно признаться, сказалась наша нередкая актерская ограниченность: если не по-моему – значит, не так. Если непривычно – значит, плохо. А я так не могу. А я так не понимаю.
И если спектакль вышел несовершенным, то в этом есть и моя вина. Ограниченность так же страшна, как равнодушие или цинизм.
Театр уходил в очередной отпуск. Репетиции были прерваны. Туманишвили уехал в отчаянии. У меня настроение было не лучше.
Но время – вещь не только уходящая, но и воздействующая. Прошло лето. Видимо, все же эти дни не прошли для меня даром: мозг бессознательно продолжал поиск того единственного решения, которое могло бы помочь найти выход из тупикового положения в схватке с драматургией Брехта.
Я шел по улице на сбор труппы и, подходя к театру, столкнулся с Туманишвили. Не знаю почему, но мы буквально бросились друг к другу и обнялись.
И с первой же репетиции все пошло! Работала фантазия, мышцы сами легко выполняли сложный физический рисунок.
– Михаил Иванович, а может, здесь так?
– Конечно, Лева, попробуй.
Я что-то показываю ему.
– Ну как?
– А что, хорошо! Закрепи.
Решения сцен приходили легко и свободно.
Гели Гей стоит в окружении трех солдат, решившихся во чтобы то ни стало использовать этого человека, который не способен сказать «нет». Ему-то кажется, что он сам принимает решения: захочет – пойдет с ними, не захочет – останется.
Но вот один солдат толкает его изо всей силы к другому, тот – к третьему. Гели Гей, как мяч, летает по кругу, пытаясь скрыть свою растерянность и жалким подобием улыбки уверяя своих новых приятелей, а прежде всего самого себя, что он не находит в этой игре ничего дурного – почему бы и не подурачиться, не так ли? Шутка!
Они же под видом этой приятельской шутки внушают ему, что с ними шутки плохи. Так возникает символ: здесь человек сам себе не хозяин. Он игрушка в чужих руках.
Но вот, наконец, солдаты прекращают швырять его. Он не успевает
Его заключительная реплика «Тут уж я никак не могу сказать „нет“, которую он произносит с милой дружеской непринужденностью, приобретает совершенно убийственный смысл.
И так решалась одна сцена за другой. Каскад трюков, импровизаций, бешеный темп.
Но вот однажды я охнул и опустился на сцену: страшная боль в колене подняться мне уже не дала.
В институте Склифосовского заполнили карточку: разрыв сухожилий, мениск, перелом коленной чашечки. Ногу до паха упаковали в гипс.
Через несколько дней я отпросился из больницы домой. Лежал с этой дурацкой гипсовой ногой и плакал от отчаяния.
Пришли навестить друзья. И по секрету сказали, что Туманишвили предложили взять нового исполнителя: премьера под угрозой срыва, ждать нельзя. Да и некоторые коллеги уже предложили свои услуги.
Туманишвили сказал категорически:
– Нет! Хоть год, хоть десять лет! Я буду ждать Дурова.
На следующий день я репетировал в гипсе. Я очень полюбил эту роль. И, как говорят, играл ее неплохо. Спектакль имел успех. О нас писали. Но в душе осталась какая-то вина. Перед кем? Точно не могу сказать.
Да ведь я и вовсе не об этом – не о чувстве вины. Я о шутке. О комическом. О той маске комедии, уголки губ которой беззаботно задраны вверх и в какой-то неуловимый момент скорбно опускаются вниз, и мы уже видим перед собой маску трагедии. В какой момент одна маска превращается в другую, когда происходит эта поразительная метаморфоза, порой даже трудно уловить. Да и нужно ли поверять «алгеброй гармонию»? В таком случае мы рискуем лишиться самой сокровенной тайны – тайны перевоплощения. В более широком смысле – тайны творчества. А без этого всякое творчество теряет свою привлекательность, свое очарование, оно лишается, в конце концов, своего глубинного смысла.
Мне неинтересно знать, из какого сора сделаны стихи. Пусть это останется тайной их творца. Я хочу наслаждаться поэзией, очищенной от всяких примесей. Тайна творчества – велика есть! И пытаться проникнуть в нее – бесплодное занятие.
Можно подумать, что моя мысль снова вышла из предназначенного ей русла. Но на самом деле это совсем не так. Просто само по себе творчество – безбрежно, и размышления о нем так же безграничны, как, скажем, размышления о нашей бренной жизни. Более того, как говорили древние: «Искусство вечно – жизнь коротка».
Рассуждения о комическом и трагическом невольно приводят к понятиям о добре и зле.
Никто не рождается подлецом или героем, добрым или злым. В каждом человеке живет все, но, в конечном счете, торжествует, побеждает что-то одно.
Так и ходят они рядом – Ромео и Тибальд, Отелло и Яго, Клаус и Пастор… Ходят до тех пор, пока Тибальд не убьет Меркуцио; Ромео в порыве мести не выхватит шпагу; пока Яго из-за слепой животной ненависти не заставит Отелло убить Дездемону, а сам не заколет свою жену; пока Штирлиц не выстрелит в Клауса, чтобы спасти многих людей…