Грешные записки
Шрифт:
Толя сам по себе удивительный человек. Абсолютный бессребреник, дважды заслуженный деятель искусств – России и Белоруссии, где он проработал много лет. Человек с неожиданными проявлениями.
Однажды он звонит мне и говорит:
– Лева, выручай. Я вчера в милицию попал. Все документы отобрали.
– А в чем дело?
– Да потом, – говорит, – я тебе расскажу. Плохая история со мной приключилась.
Я спросил у него, какое отделение милиции, и поехал. Прихожу к начальству.
– Ну вот! – говорит начальник. – Дуров заступаться приехал! Мы его сажать будем!
– Здравствуйте, –
– А вот пожалуйста – протоколы, показания милиционеров, которые его привели к нам.
– Так в чем все-таки дело?
– Видишь ли, – объясняет начальник, – он поехал домой на такси. А улица Алексея Толстого – она ж правительственная, и она закрыта. Ему пришлось вылезти из машины и пойти пешком. Он шел, шел и неожиданно лег посреди улицы. Подходят милиционеры: «Ты что здесь разлегся? Вставай, это правительственная улица». А он и говорит: «Потому и лежу, что с этим вашим правительством по одной земле ходить не хочу». Они настаивают: «Вставай!» А он им: «И с вами заодно тоже не хочу ходить по одной земле, потому и лежу». Ну они его подняли и повели. А он все и рассказал по дороге, что он думает и о партии, и о правительстве, и о милиции. Вот мы и отобрали у него все документы и сказали, что будем сажать.
Я говорю:
– Начальник, скажи, пожалуйста, вот ты читаешь все эти показания, а я выйду сейчас из отделения и напишу на тебя телегу твоему министру, что, мол, разговаривал я с тобой, а ты ругал Политбюро и все на свете. Отбрешешься?
– Никогда!
– Так чего ты эти протокольчики собираешь? Мало ли чего могли там твои нагородить!
– Действительно… Пусть он ко мне зайдет.
Заболоцкий зашел. А потом мне этот начальник звонит:
– Дуров, слушай, да какой же этот Заболоцкий замечательный человек! Мы тут так побеседовали, что я его вообще отпускать не хотел. Вот с ним бы вместе в камеру сел и год бы просидел – очень интересный человек!
– Ну, вот видишь, – говорю. – А то сразу: сажать!
Посмеялись, и на этом вся эпопея закончилась. А потом, когда я приехал на съемки в Бахчисарай, мне говорят:
– Толя Заболоцкий болен. Лежит в гостинице.
– Что с ним?
– Простудился и подхватил ангину.
А жара градусов тридцать пять! Захожу я к нему в номер, а он лежит весь багровый.
– Открой рот, – говорю. – Хочу посмотреть.
Он открывает рот, и я гляжу, что у него там висят ангинные лохмотья. И тут мне ударяет в голову глупость. Не знаю, что со мной случилось, но мне очень хотелось помочь товарищу, и я побежал в аптеку. Покупаю там пузырек таблеток пенициллина. Захожу в номер.
– Открывай рот, – говорю.
Обжег я чайную ложку и стал соскребать у него с нёба все эти лохмотья. До того доскреб, что даже кровь пошла.
– А теперь, – говорю, – прими таблетку пенициллина.
Пока я мыл ложечку, слышу: хрум-хрум-хрум. Оборачиваюсь:
– Что ты делаешь?!
А он высыпал все таблетки в рот, разгрыз их и запил водой.
– Все нормально, – говорит. – Я уже чувствую, что мне лучше. Только завтра пусть отведут меня в баню, и все будет отлично.
Я испугался, что он отравится таким количеством пенициллина. А он утром проснулся и – хоть бы что.
Повели
Он вообще любил париться, а с Шукшиным – особенно. А мне с ними не везло.
Однажды мы сидели в парилке втроем: Толя, я и Василий Макарович. Сидели мы в рядок, чин-чином. И тут кто-то плеснул ковшик на камни. Им хоть бы что, а меня обварили с ног до головы этим паром. Так что к баням я отношусь очень осторожно.
И вот, глядя на этот самовар, вспоминается еще история. Сидим мы в Белозерске в перерыве между съемками, опять же втроем, в какой-то столовке. И нам подали рагу: это такие макароны в большой палец толщиной серого цвета и, как будто ворона пролетела над тарелкой, это самое рагу. И огромный, сморщенный, желтый, как дыня, огурец.
Василий Макарович смотрит на этот огурец пристально-пристально и вилкой по жижице водит, водит, водит… И неожиданно бросает вилку и говорит:
– Вот сволочи! Огурец по бочкам замучили…
Встал и ушел. Мы с Толей переглянулись, а у меня даже сердце сжалось. Думаю: если у него такая боль за этот огурец, то уж за людей-то… Видно, представил Макарыч этот огурец на грядке – молодой, зелененький, красивый. И вот во что его превратили люди.
У Макарыча всегда желваки так и ходили на лице, будто он постоянно на что-то сердился.
И еще вспоминаю. Ехали мы вместе со студии Горького в «рафике». Шукшин сидел такой сумрачный-сумрачный. Вдруг снял с себя шапку, пересел на пол и сидит. Все молчат. Едем. Водитель притормаживает и говорит:
– Василий Макарович, вам лучше здесь выйти.
Шукшин сжимает в руках шапку и вдруг говорит:
– Пусть он только на меня крикнет – я ему крикну… – И выходит.
Потом выяснилось, что его вызывал министр кинематографии, чтобы обсудить начало «Калины красной». А надо сказать, что Шукшина часто предавали. Даже его друзья. В глаза хвалили, а за глаза шептали тому же министру: «Зачем нам нужна картина о бунтаре? Не нужна нам такая картина!»
И вот в кабинете долго-долго говорили, министр вилял-вилял и, подводя черту под разговором, сказал:
– Ну, знаете, Василий Макарович, давайте так: я начальство, мне и решать!
И Шукшин неожиданно спросил:
– Слушай, начальство, когда у тебя рабочий день кончается?
– Ну, в семнадцать часов.
– А в семнадцать часов одну минуту я тебя пошлю знаешь куда? – И Шукшин пояснил куда.
Не знаю, пошел туда министр, куда его Макарыч послал, или не пошел. Но, говорят, он сидел после этого в кабинете, не вылезая, три часа – видно, обдумывал, что ему делать.
А в день смерти Макарыча… Наверное, такое только у нас бывает… Вот как это считать: кощунство – не кощунство? Не знаю. В день его смерти на одной из дверей «Мосфильма» прибили табличку: «Калина красная». Василий Шукшин». А что же при жизни-то?
Многие не хотели, чтобы снималась эта картина. Ему даже в группе вставляли палки в колеса.
Помню, из Белозерска надо было вывезти на профилактику аппаратуру и прихватить отснятый материал. Из свободных людей были только я да парнишка – ассистент оператора. И Шукшин попросил меня: