Гретель и тьма
Шрифт:
– Не надо, – говорит Даниил.
– Чего ему от тебя нужно? – У Даниила голос расстроенный, и я просто чуть-чуть трогаю это пальцем ноги. Едва-едва. Точно же не больно, а у этого существа сразу слезы и сопли по лицу. – Если оно не скажет, что оно такое, мы знаем, как проверить. Ты посмотришь или я?
– Не смей! – Никогда я не видела Даниила таким злым. Лицо у него делается как свекла. На миг даже не видно синяков и отметин от зубов. – Никто не будет смотреть. Никогда. Слышишь? Что с тобой такое? Ты ничего не поняла, что ли, пока тут… – Он вскидывает руки. – Какая разница-то? Verschwinde! [108]
108
Убирайся! (нем.)
– Хорошо. Мне плевать. Я с тобой тоже не разговариваю, дурак.
Я ухожу не оборачиваясь. Лотти кричит что-то у меня из-под жакета, но и она пусть заткнется, потому что мне плевать, увижу я Даниила еще или нет. Да пусть хоть этой же ночью исчезнет, как и все остальные. Ну и пожалуйста, раз эта штука из хрящей ему дороже меня. И пусть он говорит что хочет, но только чтоб не думал, будто я не найду способ избавиться от этой штуки.
Стою и моргаю, глядя на зигзаг света, рассекающий черное небо. Слышен далекий грохот, будто сонная собака рычит у дороги, если тыкать в нее палкой. В яблоне поет деряба – мне видно его пятнистое брюшко, – а Грет несется собрать белье, пока не хлынул ливень. Сдергивает простыню, бьющуюся на ветру, – и тут же хватает меня в охапку, бормоча скверные слова себе под нос, и тащит обратно в кухню.
– Я тебе велела сидеть здесь, непослушная девчонка. Хочешь, чтоб тебя изжарило молнией до хруста? Не надо за мной ходить, за фартук держаться. Почему ты никогда не делаешь, что велят? – Она берет бечевку и привязывает меня за ногу к столу. – Вот тебе, будешь у меня слушаться.
Я воплю и брыкаюсь, но Грет не обращает внимания. Без единого слова она вновь бросается на улицу. Как бы я ни дергала узел, он не развязывается, и я тогда принимаюсь тащить стол к двери, дюйм за дюймом. Он слишком большой, не пролезет. Угол цепляется за косяк. Еще одна вспышка. И еще. Наконец раздается жуткий треск, и небеса разверзаются. Дождь льет как из ведра. Я заползаю под стол, и Грет тоже приходится – она пыхтит и отдувается, толкая корзину с бельем перед собой.
Закончив сушить волосы и орать на меня, Грет наливает мне молока, пирога не дает и принимается за глажку. Обычно тут бывает и сказка. Я вижу по ее лицу, что сказка будет не из лучших.
– Давным-давно, – говорит она, плюя на утюг; тот шипит, – жил да был упрямый ребенок, который никогда не делал, что ему велят те, кто постарше да поумнее. Само собой, Боженька этой маленькой грешницей сделался недоволен, и в один прекрасный день она так разболелась, что никакой врач не мог ее спасти. Могильщик выкопал ей могилку, и упрямое дитя отнесли к церкви. Вот опустили ее в могилку, землей засыпали, но тут она ручку-то и высунула. А они…
– Почему они ее в ящик не положили? Маму унесли в ящике с медными ручками, а сверху цветы.
– Ну вот не положили.
– Почему?
– Кто знает? Может, были очень бедные. Может, она была ужас какая мерзкая. Не знаю. Не положили, и все тут. – Грет плюхает утюг, и по кухне разносится запах паленого. – В общем, засунули они ей ручку обратно в землю и сверху еще холмик насыпали из свежей земли, но та опять высовывается.
Я отпихиваю пустую чашку.
– Глупо. Мертвые люди руки не высовывают.
– Ой ли? Не хочешь сама проверять – давай-ка уже делай, что велят. И на будущее: когда я тебе говорю «не ходи за мной» – сиди где сидишь.
Люди все исчезают и исчезают. В основном очень старые дамы и больные, которых забрали в больницу, чтоб им стало получше. И некоторые дети. Лена трет щеки, чтобы появился какой-то цвет. Прошлой ночью мы слышали большой шум. А наутро в птичнике появилось много воронов, все трудятся. Я стараюсь не смотреть.
Хефзиба говорит, что был в Библии такой царь, его звали Орив, что означает «ворон». «Когда-то на народ Израиля нападал один ворон, а теперь глядите-ка – все налетели».
У Грет всю неделю странное настроение – то она все крушит и ломает, то уголки на фартуке скручивает и смотрит в пустоту, вздыхает. Нынче утром метет во дворе здоровенной жесткой метлой, и по углам подымаются блеклые пыльные бесы.
– Оставь меня в покое. – Она отталкивает меня в сторону. – Нет у меня времени на пустые разговоры.
Я топаю.
– Хочу сказку.
– Хоти что хочешь, барышня. Плохо дело, правда плохо. Выставляют на улицу, упреждают за неделю без малого – и это после того, как я себе все руки до мяса сбила, работая на твоего отца. И, ясное дело, все должно быть в идеальном порядке, когда великий владыка и хозяин решит вернуться домой. Я до ночи провожусь, укрываючи всю мебель от пыли. – Она выпрямляется, трет поясницу. – И как он с тобой управится, спрашивается? Как он с тобой управится?
– Хочешь, я на плитки водой побрызгаю, Грет?
– Зря ты зубы мне заговариваешь, – ворчит она. – Да и кончились у меня сказки. Ты меня досуха выжала.
Я все равно брызгаю – беру полные пригоршни воды из ведра и лью на плитки, чтобы пыль улеглась. Собираются кучки грязи, в них я потом поиграю.
– А куда ты пойдешь, Грет?
– Домой, – горестно отвечает она. – Больше некуда. Что еще остается делать старой служанке в такие времена, кроме как вернуться к курам своим да гусям, к полям да лесам? Родители умерли, ферма теперь братнина. Конечно, он еще одной паре рук обрадуется, но старая служанка не нужна будет, когда все закончится. – Она очень громко вздыхает. – Сыновья его вернутся – если будет на то воля Божья и они выживут – и примутся за работу. И тогда что? Никому не нужен лишний рот, если не требуются руки, к нему приделанные.
– А куда сыновья ушли?
Грет хватает ведро и выплескивает воду во двор.
– В солдаты. – Она шагает обратно в кухню. – После того, как со мной обошлись, я заслуживаю лучшего кофе из красивой чашки – в последний-то денек. – Она приносит мамину, из гостиной. На чашке розовые розочки, а на ручке – маленький бутончик. Блюдце такое тонкое, что, кажется, просвечивает. Мне молоко наливает в обычную дурацкую детскую кружку.
– Жил да был честный и трудолюбивый солдат, – начинает она, отрезав нам по громадному куску пряника – не успеваю я заныть, – и напали на него разбойники. Украли все, что у него было, а потом выкололи глаза и привязали к ближайшей виселице.