Григорьев пруд
Шрифт:
Витюня заканчивал десятый класс. Это был уже стройный, высокий парень, выше Григория на целую голову. Видно, в отца своего настоящего выдался ростом, да и внешностью тоже: черты лица грубоватые, резкие, походка тяжелая, скользящая. А характером в мать уродился: мягкий, исполнительный, хотя, когда чувствовал свою правоту, становился этаким диким бычком: с места не сдвинешь. Что же от него, от Григория, передалось Витюне? Конечно же, какой может быть разговор! — искусство строгать и пилить, вырезать и выделывать разные разности: табуреты и шкафчики, книжные полки и вешалки... Все, все своими руками оборудовал Витюня в своей комнатке — и полочки, и скамеечки,
И вдруг как обрезало: Витюня забросил рубанок и пилу, в мастерскую глаза не казал. Григорий понимал, какая причина крылась за этим отчуждением, ждал, когда Витюня образумится. Но тот с каждым днем все глубже замыкался в себе.
Ах, будь проклят тот ясный солнечный день, который стал для Григория чернее ночи. Потом, после всего случившегося, он-то, конечно, ругал только самого себя, а тогда всю злость изливал на соседа, из-за которого и возникла та ссора с сыном. И зачем же, зачем сосед ляпнул при сыне, что банька, которую выстроили они вдвоем — Григорий и Витюня, — построена из ворованного леса. Мог бы наедине сказать. Так нет же, сунулся со своим языком, пофилософствовать, жирный боров, захотел, в нутро человеческое со своими подлостями полез. Извинялся потом:
— Я ведь для испытания душевного сказал, так сказать, проверочку молодому поколению попытался сделать. Как оно отреагирует. А оно вон как взбеленилось, нервным оказалось. А что дальше-то будет? Неужто все по библии и выйдет? Вот ведь что меня тревожит...
А зачем Григорию эти извинения? Разве от них полегчало ему? Нисколько. Так и хотелось влепить пощечину в жирную лоснящуюся рожу соседа. Не перебил, выслушал до конца, даже головой кивнул, даже что-то сказал.
Банька вышла на славу, картинка — и только. Радостно было, что вместе с Витюней такую красавицу соорудил. Видел, какими счастливыми глазами смотрел Витюня на баньку, уходя, несколько раз оборачивался. Вот тут возьми да вывернись хозяин баньки. Поохал, повосторгался, а затем, поглядев на Витюню хитроватым взглядом,признался:
— Хоть и ворованный лес-то, а язык-то сказать об этом не повернется. Потому — красота! А красота — она душу очищает. Вот поглядел — и успокоился, опасаться перестал.
— Как это ворованный? — строго, ломким голосом, спросил Витюня.
— А просто. Ворованный — и все тут! Разве не может такого быть? Очень даже может! Иначе как жить в наше время...
Сосед, взыгравшись, принялся терзать парня, подразнивать его, и вроде бы не замечал, как красные пятна на щеках Витюни вызревали.
— Перестаньте вы! — махнул Григорий и взял сына за руку. — Не слушай его, Витюня, болтает он понапрасну.
— А вот и не болтаю, — захихикал сосед. — Все верно, как на духу говорю.
— Шкурник вы! — крикнул Витюня и, схватив из рук отца топор, бросился к баньке. Сосед осекся, побледнел, а потом взвизгнул — точь-в-точь как боров, кинулся вслед за Витюней. Кинулся и Григорий, закричал:
— Остановись, сынок!
Вот уж где Витюня характер свой показал! Размахался топором — не подступись. С трудом поддавались разрушению крепко стянутые, пригнанные плотно друг к другу венцы бревен, и Витюня — силенки еще жидковатые — быстро выдохся, кинул топор в густую зелень смородинника и, глядя злыми глазами на обезумевшего соседа, выпалил в лицо:
— Сожгу! Бревна не оставлю!
— Я те сожгу! — опомнился сосед, засучил кулаками. — Молокосос ты еще учить меня уму-разуму! С мое проживи, потом и командуй!
Григорий
— Эх ты, отец, — и убежал, высоко вскидывая длинные ноги, через заднюю калитку.
Догнать бы сына, успокоить его, а на Григория словно оторопь напала: стоял, тяжело дыша, придерживаясь рукой за ограду. Сосед, бегая вокруг развороченной баньки, стонал:
— Вот ведь что наделал, а? Как только руки поднялись, а? Это же уму непостижимо. Вот она где, кровь-то дурная, сказалась. Правильно говорят: сколь волка ни корми — все в лес глядит. Это же надо такое сказать: сожгу. И сожгет ведь, сожгет!
— Не бойтесь, не поступит он так...
— Э-э, Григорий Иваныч, знаем мы эту современную молодежь. Видите, как себя показал. Я его испытать захотел, а он что надумал. Да разве такие слова взрослым людям допустимо говорить? За это же под суд можно... Ох, Григорий Иваныч, натерпитесь вы еще предостаточно от своего приемыша.
Не вытерпел Григорий — взорвался:
— Не приемыш он мне, сын! Запомните, сын!
— Эх, Григорий Иваныч, я по-доброму к вам, а вы кричать... Да вожжайтесь вы с ним, пока он на шею не сел. Но предупреждаю: подожжет баньку — милицию вызову. Я это дело на самотек не оставлю. Я законы советские знаю.
Напрасно разорялся сосед — никто в эту ночь к его баньке не подступился. А было бы лучше для Григория, потому что знал бы он тогда, где обретается его сын, А так ведь что получилось? Получилось, что пришлось ему долгую ночь коротать на крыльце дома, поджидать своего непутевого Витюню. На этот раз он не стал обегать соседских ребят, догадывался: сына у них не застанет. Где-то один обдумывает, как жить ему дальше. Григорию впору то же самое подумать. Он — страдает. А почему? Неужели нельзя придумать так, чтобы отгородиться от всех и вся, жить только одной — своей! — жизнью? Может быть, уехать? Куда? Разве от людей скроешься? Вот в чем вопрос. Да и Витюня уже большой: заупрямится — не уговоришь. Вон он как вспылил!
«Эх, сынок, неужели не ясно, что нет у меня на свете никого дороже тебя», — думал Григорий, уронив голову на острые, поджатые к груди колени.
Всю ночь просидел не шелохнувшись, боясь расплескать набегавшие мягкими бесшумными волнами мысли. Они становились все неопределеннее, все запутаннее, и чем больше Григорий думал, тем тяжелее ему становилось. Получалось: нет впереди просвета, всё черным-черно, словно в этой безлунной ночи он и сам успел уже раствориться.
Вдруг очнулся Григорий, вскинул голову на скрип калитки. В предрассветном, размываемом бледном свете возникла длинная фигура сына. Григорий вскочил на ноги, зашагал навстречу. Витюня остановился, и Григорий молча прижал к груди крепкое тело сына. Ничего не сказали друг другу, молча прошли в дом. Витюня, так и не взглянув на отца, разделся, ничком уткнулся в подушку. Григорий поправил одеяло, а потом, постояв у кровати, направился к себе и уже через минуту засыпал с блаженной улыбкой на лице.
И вот — ровно через год, который оказался для них обоих напряженно-спокойным, когда их жизни шли как бы по двум разным колеям, что вносило в отношения плохо скрываемое неблагополучие, — Витюня вошел в мастерскую и прямо с порога заявил:
— Уезжаю, отец.
Рука дрогнула, рубанок врезался в запретный край доски, оставив глубокий шрам на гладкозеркальной поверхности будущей дверцы шкафа. Медленно, словно это приносило ему невыносимую боль, он повернулся. Витюня, поглядев в помертвевшее лицо отца, твердо повторил;