Гром победы
Шрифт:
Худенький, сероглазый вскочил. Ей показалось, что он падает к её ногам... Ах, зачем? Неловко!.. Теперь, когда он был объявлен её женихом, любая его неловкость словно бы тень бросала и на неё... Вдруг ей показалось, что он и вообще очень неловок, и почувствовалось нечто вроде раздражения на него. Это, кажется, было совсем новое для неё чувство... Кажется, прежде она думала (и, должно быть, по-детски совсем), что когда человек уже принадлежит тебе, почти принадлежит, вот тогда-то и начинаешь любить его особенно полно и радостно. А вот оказывается, нет, не так... Оказывается, начинаешь даже и сердиться на него...
Но он не пал к её ногам, лишь поцеловал самый краешек белого платья. Она смущённо
Отец улыбался как-то болезненно и будто жалел её и одновременно пытался оправдаться перед ней. Это было странно, и делалось так больно в сердце — за него, такого больного и уже старого. И мать рядом с ним была толстая, стареющая совсем, робкая какая-то и будто безмерно — до заискивания — благодарная отцу. Оба они вызывали жалость. И только Лизета сияла свежайшей розовой юностью и радостно улыбалась Анне... Самая младшая их сестра, Наталья, была ещё слишком мала для подобных семейных трапез...
Анна сама не понимала, почему ей вдруг захотелось быстро наклониться и провести кончиками пальцев — брезгливо — по краю своего платья — смахнуть, стереть прикосновение мужских губ... Он предложил ей руку, и было бы неучтиво отказать. Она протянула руку в ответ, и он, под испытующими взглядами двух немолодых болезненных — мужчины и женщины, её отца и матери, — повёл её к столу... Снова она ощутила раздражение — он всё делал не так, не так, как надобно бы; всё у него выходило как-то неловко и слишком... слишком слащаво, что ли... Но когда его тёплые, чуть дрожащие пальцы коснулись её пальцев и взяли её руку — самые кончики её пальцев — так робко и вместе с тем так бережно и с такой глубокой и затаённой нежностью, тогда она вдруг все его неловкости простила ему, и снова любила своего худенького, сероглазого, и радовалась тому, что она — его невеста...
Государь не любил снования по комнатам многих слуг и служанок. Поэтому всё кушанье было загодя поставлено. За столом обеденным, в своём семейном кругу, ему желалось чувствовать себя достойным отцом достойной семьи... Каким достоинством и покоем, покоем заслуженного после честных трудов отдыха дышали обеды голландских бюргеров... Никакой пышности, никаких слуг за стульями стоящих... Семья вкушает отдых, Отец и зять трудились в конторе или на верфи, мать надзирала за хозяйством, дочери шили, рисовали, учились играть на клавесине...
Но всё равно не получалось, как в Голландии. Да и не могло получиться. Даже над этим, над его семейным столом витали тени сословного деления — те, что по рождению принадлежали «к верхам», спесивились, те, что поднялись из «низов», желали побыстрее взлезть на самый верх... Так, как в Голландии, столь милой сердцу, не получалось. Так, как во Франции, в Париже, — упиваться невозможною, невероятною пышностью обихода, — так он не хотел, таковое рано или поздно не доведёт страну до добра... Но как надобно было — в России? Не зналось...
Государыня самолично сняла красивую крышку с большой фарфоровой миски. Вкусным паром задымился наваристый суп. Искоса, чуть пугливо глянула на государя. Последний месяц особенно мучили его запоры, несварение, геморрой — «чечуй». Лекари толковали о мягкой пище — поменее крепких напитков и жаркого с пряностями. Она даже сама осмеливалась советовать ему, остерегать. Слушал. Кажется, верил. Поступал же совсем по-своему. Или и вовсе теперь не прислушивался к её словам? Больно было...
Паштеты, баранина под красным соусом, два пирожных... Всё же — старшей дочери жених впервой обедает с ними... От устриц — устерсов — никак не могла бы отговорить Петра Алексеевича, да и сама была до них охоча, даром, что те же лекари и для её здоровья не полагали устриц полезными...
Стаканы большие — венецианского непрозрачного стекла — расписаны были — в тональности
Потянулся стаканом — к Анниной ручке, всеми тонкими пальчиками сжавшей таковой же стакан.
— Ну, Аннушка, мужа своего чтобы любила, почитала и слушала яко главу себе! — Глаза отца, большие, тёмные, смеялись. Но ей больно было видеть набрякшие, потемнелые болезненно веки.
Герцог внимательно вслушивался, пытался понять, но не так хорошо понимал, хотя и заговорил за эти годы сватовства своего по-русски.
Она почувствовала взгляд герцога и повернула к нему голову. Он смотрел робко, восхищённо, доверчиво и серьёзно. И вдруг она вполголоса перевела ему слова государя.
— Нет, нет!.. Это... Этого не надобно!.. — Герцог поспешно вскочил со своего места и тоже потянулся стаканом к её руке.
Лизетка засмеялась громко.
Содвинули стаканы. Выпили. Принялись за еду и ели весело. Говорили о пустяках, об устрицах, какие лучше — остендские, конечно... Герцог сделался хорош, более ничем не раздражал её, не пытался взять за руку, просто был рядом и будто и понимал её, это было хорошо, ладно было это. Но когда он встал, чтобы произнести свой тост, она снова взволновалась — вдруг новая его неловкость... Но он лишь поднял руку и сказал:
— За то, чтобы наши желания сбылись!
Голос его сделался немного неуверенным. Она подумала, что он быстро пьянеет и, стало быть, следует остерегать его от злоупотребления крепкими напитками. Но давать ему подобные советы — как это будет унизительно для неё!.. Впрочем, нет, не должно быть унизительно, ведь она любит его...
Государь объявил, что по окончании обеда уйдёт к себе — соснуть. Наказал Анне вечером, до ужина, быть к нему...
Сердце её забилось. Лицо матери выразило озабоченность и пугливое уныние. Лизета сразу посерьёзнела — поняла всё. Один только худенький, сероглазый ничего будто и не понял, но закивал, показывая свою уже причастность к этой семье...
Вечером Анна сидела у государя. Пётр Алексеевич полулежал в кресле, послеобеденный сон не освежил его. Он глухо говорил, что не пишет завещания вовсе не потому, что решение своё об Анне изменил, нет, но ведь она знает, она понимает, он должен для неё наметить путь...
Анна слушала, но неспокойствие охватывало её всё сильнее.
Ей казалось, что государь ныне говорит, «мыслями растекаясь по древу», не связуя отдельные положения речей своих нынешних. Ей очень хотелось напомнить нетерпеливо о самом важном: как сделать такое, чтобы государство не пребывало а зависимости от произвольных желаний человека, стоящего у власти? Что надобно сделать?.. Ей казалось, он позабыл... Или... или так ещё и не надумал?.. Но, Господи! Что же станется с ней? Будет ли у неё время думать? Она ещё столь молода, и ведь придётся действовать, действовать... Будет ли время думать, обдумывать? Отец стар, болен, слаб... На кого опереться? Муж? Нет, он не опора. А что если этот брак — ошибка, её ошибка? Ведь она ещё недавно, кажется, воображала, как вступает на престол, вооружённая чёткими наказами отца... И рядом с ней человек, любимый, он не станет мешаться в дела правления, в её дела... А если не будет наказов?.. Не будет! И она — беспомощная, слишком юная, не имеющая времени на обдумывание... И рядом с нею человек... да, любимый... возможно... Но зачем обманывать себя? Он никогда не поймёт её в полной мере... Да она и не обманывает себя, она всегда, всегда знала это...