Грозное лето
Шрифт:
Мальчика унесли в мешке, как кусок мяса… Вот какой он, царь. Кошмар и ужас впасть перед ним в немилость. Ты впал в эту немилость, Соловушка, и вдруг умер. Почему, отчего — это тайна. Когда царица узнала о твоей смерти, она заболела и слегла, и ее бил припадок. Потом мы хоронили тебя и были с царицей на кладбище, и я плакала открыто, мне можно было, а царица плакала после, у меня, и мне стало жалко ее. Она не любила царя-мужа и полюбила первой сильной любовью тебя — она мне говорила. Разве она не женщина и ей нельзя любить? Мой отец сказал: „Царица не может любить другого“. Почему, почему не может? Она любила тебя, милый, и страдала
Я боюсь его, он все может сделать и с царицей, и со мной. Он — страшный. Я не люблю его. Я любила тебя, Соловушка, самой сильной первой любовью, но ты бросил меня. А сколько из-за тебя грязи вылили на мою голову разные светские жуиры? Чудовищно! Они и теперь начнут лить на меня помои, если узнают, что я полюбила штабс-капитана. И опять царица встанет на моем пути, встанет на защиту баронессы Марии, ибо за спиной этой девчонки — целая гвардия близких царице Корфов, да еще Сухомлинов, любимец царя. Ужас! Я сойду с ума. Что мне делать, как быть, Саша, милый? Я вызову твой дух и послушаюсь тебя во всем. Это — ужас, а не судьба».
Так Вырубова мысленно разговаривала сейчас с загробной тенью генерала Орлова и записала свои мысли в черную тетрадь. И думала-придумывала, что сказать царице о Марии и как от нее избавиться. Нет, штабс-капитан Бугров еще ничего не знает о ее, Вырубовой, любви, и еще неизвестно, как он отнесется к ней, когда узнает, а он узнает, придет время: она сама ему скажет. И этой девчонке-баронессе Марии скажет все, что положено. Нет, о старце говорить с ней нечего: не уважает — и пусть ее. В конце концов, это ее личное дело, но отнять и эту любовь у нее, у Вырубовой, тут уж извините, тут дело касается ее лично, и она отбросит все условности и пойдет до конца. В борьбе за свое собственное счастье. Она уже не так молода, чтобы сидеть сложа руки, коль попался человек, ради которого она способна на все.
«Да, милая баронесса, на все. Имейте это в виду, — грозилась она Марии, готовая сразиться за свою женскую долю. За свою любовь. — И тут я могу сказать словами императора Вильгельма:
„Берегись!“ Берегись, матушка Мария!.. Гм. Хорошее же слово „матушка“, безусловно, и оно ужасно подходит к этой институтке. И государыня со мной согласится, если…»
Она не закончила фразы, как раздался резкий, требовательный звонок телефона. Вырубова даже вздрогнула от неожиданности, обернулась к столу, на котором стоял на кривых ножках черный аппарат, словно боялась подойти к нему, но телефон продолжал звонить громко, настойчиво, и она вяло подошла к белому столу, заставленному белыми мраморными приборами так, что и писать на нем было трудно, — московский купец Решетников постарался, благодетель.
Она знала, что это звонила царица, и с грустью подумала: «День — пропал. И вечер пропадет. Она всегда так настойчиво звонит: и тогда, когда ей скучно, и когда весело, и когда она печалится, и когда радуется, и положительно не оставляет мне ни одного свободного часа. Это — ужас, а не служба, безусловно. А мне надо было бы поговорить со штабс-капитаном, задержать его в лазарете сколь можно, пока Он не поймет,
И покрутила ручку телефона.
— Аня, почему ты так долго не подходишь к телефону? — раздался в трубке недовольный, жесткий голос царицы.
— Я поджидала вас, ваше величество, в парке и была далеко от аппарата, — нашлась Вырубова.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Сухомлинов был возмущен: только что английский посол Бьюкенен требовал от него послать в Англию один корпус казаков для защиты Лондона от германских цеппелинов и сказал, что британское адмиралтейство уже приказало английским судам быть готовыми к рейсу в Архангельск. И вот передал Сазонову новое требование своего правительства о незамедлительном отправлении трех-четырех русских корпусов во Францию в помощь терпящим поражение Жоффру и Френчу.
«Что же это такое: союзники распоряжаются русской армией, как своей служанкой? — думал Сухомлинов. — И где это записано в союзной конвенции, чтобы русские войска воевали на западном театре, будто им нечего делать на своих?»
Но, разумеется, сказать так не мог, а с беспокойством спросил:
— Господин посол, а вы уверены в том, что германцы не пустят ко дну наших солдат в Баренцевом или Северном морях? А заодно и ваши транспортеры? Подводными лодками…
— О, это исключено, — бодро воскликнул Бьюкенен. — Английский флот равных не имеет себе.
Сухомлинов задумчиво сказал:
— Хорошо. Я сообщу о вашем требовании верховному главнокомандующему, ибо сам сего решить не имею права. Не моя прерогатива.
Бьюкенен снисходительно улыбнулся и заметил:
— Вы, русские, — странные министры. Как вы права не имеете распоряжаться солдатами, если вы есть военный министр? У нас лорд Китченер распоряжается самим господом богом. Тогда я прошу вас, господин военный министр, доложить моего правительства просьбу императору. Наш флот придет в Архангельск, а что мы будем там грузить: медведей белых?
«Ну, что ты ему будешь делать? Ты ему — стриженое, а он тебе — кошеное», — с досадой подумал Сухомлинов и недовольно поворочался в черном своем кресле так, что оно заскрипело, так как еле вмещало грузного хозяина.
Бьюкенен, длинный и тощий, заметил, что русский военный министр нервничает и жмется и может раздавить свое кресло, и решил пошутить:
— Я выпивал чарок тринадцать чая перед завтраком, но мое кресло стоит спокойно. Неужели господин военный министр выпивал больше меня?
Сухомлинову это не понравилось, и он мрачно посмотрел в розовое лицо Бьюкенена. «Тринадцать или четырнадцать — не знаю, но вижу, что выпить вы не дурак, господин посол. Жилки на впалых щеках выдают да еще красный длинный нос», — подумал он и попытался отшутиться:
— Я самовар чаю пью каждый день, господин посол. Самовар — а вы каких-то тринадцать чарок…
— О! Колоссально! Самовар я люблю пить тоже, мы, англичане, любим чай, — уцепился Бьюкенен за шутку, надеясь, что теперь дело пойдет, как и следует. Но Сухомлинов нахмурил седые густые брови и сказал почти с выговором: