Грустная книга
Шрифт:
Были мы и в Интернациональном полку, которым командовал полковник Берзарин, впоследствии первый комендант поверженного Берлина. Этот полк располагался далеко в сопках. Как нам сообщили, они три года не видели штатских.
Ехали мы по очень красивым местам, совершенно безлюдным — по обе стороны дороги только кустарник и разноцветные поляны, покрытые маками, ирисами и дикими анемонами. И вдруг из кустов донесся голос: «Привет дорогим гостям!» А с другой стороны дороги на нас посыпались маленькие листовки со словами привета, и опять тишина. Едем дальше и еще издали видим арку. По обе стороны — бойцы с охапками цветов, а поперек протянуто полотнище: «Слава Художественному
Въехали на плац полка, где перед строем нас приветствовал полковник Берзарин.
Мамошина оттащили, не дав ему раскрыть рта. Ответное слово держал Раевский.
Нас провели в палатки, и опять мы были растроганы до слез: у коек на брезентовых стенах были пришпилены отрезы разноцветного шелка — забота жен командиров.
Гостили мы там два дня. Давали оба спектакля и концерт, а в нашу честь были устроены стрельба на приз и конные состязания. Тут уж первым был Вадим Шверубович, ему достались главные призы, но Раевский тоже сидел на лошади, хотя и впервые в жизни, и тоже стрелял. Через два дня мы прощались с этим полком и с Берзариным как с самыми дорогими друзьями. Говорят, что в сопках цветы не пахнут. Роскошные букеты наши пахли «Красным маком» и «Москвой» — их надушили.
Во Владивостоке, в настоящем театре, мы показали оба наших спектакля и концерт и еще отдельно концерт — для гражданской публики.
Владивосток нас поразил своей красотой, особенно бухта и порт «Золотой рог». Разместили нас в комфортабельной гостинице. Вечером мы — Шверубович, Грибов, Дорохин, Раевский, Елина и я, не слушая предостережений нашего «начальства», пошли на знаменитую тогда «Миллионку» — место скопления различных людей, языков и каких-то блатных жаргонов. Лавчонки, притоны, даже с красными фонарями у входа, харчевни, чайные. Люди клубились, все это гремело, веселилось и ссорилось, довольно активно. И тут мы увидели «Драконов» из международного вагона. Она — в рваной тельняшке, он тоже одет как оборванец, оба о чем-то яростно спорили, грязно ругаясь.
Только мы направились к какой-то лавчонке с амулетами и разной мелочью, как нас остановили одетые в штатское наши военные и вернули в гостиницу, строго распекая за прогулку, которая могла быть небезопасной. Алексей Грибов все-таки умудрился приобрести палочки, какими едят на Востоке, и с гордостью показывал их нам.
Пришло время ехать домой к началу сезона.
Во Владивостоке не оказалось отдельного вагона с душем. Наше военное начальство очень смущалось невозможностью отправить нас должным образом. В Москву срочно уезжало много начальства, и все брони были аннулированы.
Несколько человек во главе с Грибовым и Шверубовичем уехали, кажется, на сутки раньше, а всех остальных распределили по всему составу. Провожали нас опять торжественно и сердечно. Среди провожающих был один из заместителей Блюхера. Произнес слова привета и Александр Александрович Фадеев, с которым мы встретились и подружились во время этой сказочной поездки. После выступления, закончив своим обычным: «А мы живем!», он сообщил, что тоже едет с нами — вот так, как есть, без вещей.
В международном вагоне нам приготовили два купе: в одном супруги Селивановы, в другом — Елина и я. Для наших женщин были места и в мягком вагоне, еще было два купированных жестких и несколько мест в общем плацкартном вагоне. Фадеев ехал в общем, наотрез отказавшись от купированного.
К нам с Елиной часто приходили в гости товарищи, а у Селивановых организовался преферанс. Ехали хорошо, дружно, питались в вагоне-ресторане. За всю поездку мы не истратили ни копейки, только во Владивостоке, в магазинах, поэтому с удовольствием «сорили»
В дороге произошел такой случай. Рядом в купе ехали двое, один из них — военный — был необыкновенно мрачен, за несколько суток не произнес ни одного слова и много пил. Как-то Фадеев пришел к нам в гости. По соседству, у Селивановых, играли в преферанс, там был и мой муж, мы собирались пойти все вместе в ресторан ужинать. Я и Александр Александрович вышли из купе, где переодевалась Елина, как вдруг соседняя дверь с треском откатилась и мрачный военный с неразборчивыми выкриками пробил оба зеркальных стекла в окне коридора — очевидно, чем-то металлическим, Руки его были окровавлены. Александр Александрович, подбежав к нему, пытался его унять, что-то говорил, а тот вдруг вцепился этими страшными руками Фадееву в горло и стал его душить, грязно ругаясь. Я заорала что было силы: «Коля!» Муж выскочил и бросился оттаскивать военного, пытаясь расцепить руки. Прибежал проводник, кто-то еще, и начали бороться с этим страшным человеком, а он, как бы опомнясь, выкрикивал: «Я Германн! Тройка, семерка, туз!» Тут вышел его попутчик, ловким приемом уложил хулигана плашмя, и его унесли в служебное купе.
О ресторане не могло быть речи, у Фадеева были запачканы кровью руки и шея, Дорохин тоже был в кровавых пятнах. Когда оба привели себя в порядок, а Петр Селиванов дал им свои рубашки, к нам постучал человек, ехавший с тем сумасшедшим. Он очень вежливо, но спокойно извинился, сказав, что виновного снимут с поезда на ближайшей станции и что ужин принесут нам в купе, ясно давая понять, что огласка нежелательна.
В вагоне все двери были закрыты и стояла тишина, только мы взволнованно перебирали все детали случившегося, а Александр Александрович, похохатывая, говорил Коле: «Ну ты прочный друг». Горло он все-таки растирал, хоть и говорил, что пустяки.
Это было до Иркутска, а потом случилась беда — заболел Гриша Конский, у него начался жар и распухло горло. Какой-то медик, из пассажиров, осмотрев Гришу, сказал, что его надо немедленно снимать с поезда. Гриша заплакал и умолял не бросать его. Мы дали слово. Наступил день, когда ему стало хуже: он с большим трудом говорил, задыхался.
Николай Дорохин взял у Раевского довольно длинную клеенчатую полосу. Аккуратно оторвал половину полотенца, намочил в водке и этот странный компресс положил Грише на горло. Взяв мою чайную серебряную ложку, Дорохин стал точить ее плоскую ручку на каком-то бруске. Я спросила, для чего, но не услышала ответа.
И вот ночью мы четверо — Дорохин, Раевский, Михальский и я — сидим молча и смотрим, как мается Гриша, а на столике в стакане с водкой ручкой вниз — моя ложка. Очень страшно было. Сидели мы долго, как вдруг Гриша захрипел, стал мычать и плеваться. Лопнул, прорвался жуткий нарыв в горле.
К утру температура упала, Гриша, весь в поту, был очень слаб. Мы его обтирали водкой из стакана с источенной ложкой. Когда я спросила мужа, как бы он действовал ложкой, он ответил: «Вскрыл бы! А что ж, помирать?»
Гришу навещали, поили теплым молоком, а в ресторане для него варили жидкие каши. Фадеев, заходя, неизменно говорил: «Все парашюты пускаешь?», а счастливый Гриша, иногда еще отплевываясь, тоже шутил над собой и как страшный сон вспоминал Николая, «душившего» его компрессом (про ложку ему не сказали).
При въезде в Москву Леонид Попов одолжил Фадееву свою парадную рубашку.
Приехали мы рано утром, нас встречали из театра помощники Федора Николаевича Михальского, а за Гришей приехала медицинская машина с нашим доктором Алексеем Люциановичем Иверовым — Гриша был еще очень слаб.