Губернатор
Шрифт:
Он протянул к ней руки, ожидая. Она подошла, стала на колени и положила голову щекой ему на грудь. Он сказал:
— Нет, так не надо. Я хочу, чтобы ты смотрела на меня.
Она смотрела на него, из глаз у нее катились слезы.
— Слезы? — спросил он. — Разве боги, пришедшие на землю, плачут?
И целовал слезы, и говорил:
— Соленые человеческие слезы. Соленые, Я не хочу их. Ну, слышишь? Не хочу…
И в голосе зазвенели капризные ноты. Она покорно, по-детски вытирала слезы.
— Милая! — сказал он, улыбаясь, — Я хочу, чтобы ты взглянула направо.
Аза наклонила голову.
В голосе его звучала мольба:
— Ну, взгляни, — повторил он. — Прошу
Повернувшись, смущенно, сквозь слезы улыбаясь, она взглянула.
— Ну вот, хорошо! — сказал он. — Взглянула. И стали видны все деревья той стороны. Теперь взгляни налево… Не хочешь? Жаль! Тогда бы там, на юге, встали бы девушки, принялись за пряжу и сказали: «Встало солнце».
В передней зашуршали туфлями, послышался тихий разговор, приотворилась дверь, и старушечий голос сказал:
— Телеграмма, барин.
Аза пошла, расписалась.
— Из Минска, — сказала она.
Высокий человек поморщился.
— От матери… Знаю. Каждый день шлет телеграммы…
— А что она? Нездорова?
— Нет, прочти.
Аза разорвала телеграмму, развернула ее и медленно прочла:
«Умоляю тебя. Прогони ее. Верь, что только несчастье принесет она тебе. Милый, родной! Послушайся хоть раз в жизни свою мать, прогони ее. Сердце мое болит. Приезжай сюда. Приехала из-за границы Катя, шлет тебе поклон. Скоро она именинница».
Высокий человек улыбался.
— Видишь? — сказал он. — Надо тебя прогнать.
— Прогони! — тихо ответила Аза.
Дрогнули ее губы.
— Мы потеряли тон, — сказал высокий человек, — ты чувствуешь, мы вот тут сидим и никак не можем наладить прошлого.
— Ты не любишь меня, вот и все.
— Куда бы делась моя любовь? Ну, скажи…
Опять зашуршали туфли в сенях.
— Барин! Вам еще телеграмма! Другой разносчик принес.
Опять Аза пошла расписываться.
— Откуда? — жадно, с любопытством спрашивал высокий человек.
Аза глухо ответила:
— Из Минска.
Губерния была богатая, богомольная, черноземная, в урожайные годы — щедрая и веселая. К покрову все дороги, все шляхи были запружены народом; на лошадях, волах, верблюдах все тянулось в город, который, как крепость, сияя белыми домами и колокольнями, густыми садами, стоял на горе. Ползли скрипучие возы, полные молодого, свежего, только что собранного хлеба, овса, ячменя и всего того, чем была богата и что производила губерния. На покров в городе начиналась осенняя, трехнедельная, самая большая в году ярмарка. В губернии было несколько уездов, и каждый в отдельности славился: один — воровитостью, другой — драчливостью, третий — любовными похождениями и снохачами, — это тот, где рос виноград.
Ехало крестьянство отдохнуть после хлопотливого лета: выпить у Ивана Васильевича, лысого черта, молодого кизлярского вина; купить у армян бабам и невестам красных товаров; послушать кобзарей, притащившихся из Полтавщины; покачаться на каруселях, сходить в комедию, потолкаться меж народа, послушать стариков, которые расхваливали свои времена:
— Бывалыча-то, — хвастались они, сидя за длинными, пропитанными вином столами Ивана Васильевича, — прежде-то! Рыбу-то! С Черноморья-то! Возами перли! Как теперь, скажем, пшеницу в город. Севрюга-то! Самая лучшая, царская — три копейки тебе за фунт! Икру лосью бочками важивали! Рабочим на степь посылали полудневать. Меды какие были! А птица? Перепела, куропатки, — возы трещат! Помнишь, Жарик?
Иван Василии, сорок лет поивший народ кизлярским и прасковейским вином, грустил при воспоминаниях о былом, к теперешним временам относился пренебрежительно, сплевывал через зубы и отвечал:
— Еще бы не помнить!
— Жили-то, а? — хвастались старики. — Попы-то какие были? Как, бывалоча-то, с Михаилом Тверским по губернии-то с молебнами хаживали! А? Песни-то какие пели? Девки-то какие росли? И куды же все это, парень, скажи на милость, девалось?
— А вина какие были? — вдруг, загораясь, вспоминал Иван Васильевич — ты думаешь, мне не стыдно поить вас вот этим фуксином? Ведь это-то, — и Иван Васильевич презрительно показывал в глубь палатки, на бочки, — ведь это купорос!
— Были и вина, да-а! — вздыхали старики, — а теперь что? Винополия одна!.
К разгару ярмарки съезжались помещики, сильные, мордастые люди: купить лошадей, сразиться в банк, поднять «нерв», приударить за арфянками, кутнуть у Башмакова, где в течение всех трех недель, день и ночь, гремел знаменитый ярмарочный оркестр Юзика. Юзик сочинял вальсы — удивительные, нежные. Наступает шесть часов вечера, успокаивается людской гомон, темнеет; в степи у цыган зажигаются костры, на ярмарочных палатках — тусклые огоньки маленьких жестяных ламп, а у Башмакова, выспавшийся после пьяного, угарного обеда Юзик заиграет свой вальс, и еще больше притихнет ярмарка, и, насторожившись, слушают люди…
Располагалась ярмарка за городом, недалеко от вокзала. Составлялась она правильно, рядами: те, кто из Ельца привез кружева, из Ярославля — полотно, из Саратова — сарпинку, становились в своих наскоро, доска на доску, сколоченных балаганчиках по одной линии… Яблоки антоновские, виноград астраханский, груши из Темир-Хан-Шуры шли по порядку в другую линию, — здесь точно обрызгали духами; стоял необыкновенный, чисто осенний аромат. Грибы черниговские и калужские, огурцы нежинские продавались в палатках, похожих на военные лагери. Дальше от вокзала, к кузницам, была пирамидами навалена светло-зеленая, хрустящая и упругая капуста. Здесь же горами были навалены арбузы, дыни, тыквы, бураки, ожерельями висел лук. В глубине ярмарки располагался конский ряд, приманка помещиков, цыган и попов; табунами ходили кони на всякую цену: и кабардинские скакуны, и битюги из Воронежской губернии, и калмыцкие стервятники, пригнанные из астраханских степей. Серебряными возами стояла рыба: красная — с Черноморья, вобла — с Волги, через Царицын.
В самом начале ярмарки, от бульвара, располагалась «комедия» — балаган, весь облепленный вывесками, на которых нарисованы изрыгающие огонь черти, шпагоглотатели, силачи с огромными мускулами, слоны, страусы, крокодилы, высунувшиеся передними лапами на берег. Здесь же, под пронзительные марши отсыревшего оркестриона, вертелись в противоположных друг другу направлениях две круглые, обвешанные плющом и стеклярусом карусели: с люльками и лодками — для скромного женского пола, и с волками, выгнувшими передние ноги, — для кавалеров. Поодаль, образуя дорогу, как монастырь со своим уставом, располагалось царстве угрюмого Ивана Васильевича, ярмарочного Бахуса, крепкого, круглобородого мужика, отличного спорщика со староверами, которого одинаково хорошо знали и деды, и внуки губернии. Когда-то, в 1871 году, осенью, на ярмарке же, Иван Васильевич из ревности зарезал бритвой жену и был оправдан, — это придавало ему еще большую славу. Стройным рядом стояли латаные буро-серые палатки его, с длинными, некрашенными, непокрытыми столами внутри. Здесь, распивочно и навынос, почти всегда на медные деньги, шла продажа сладкого, хмельного, яркого, как женская кровь, розового кизлярского вина. Считалось большим шиком выпить у Ивана Васильевича рубля на полтора и сыпануть ему в шапку эти деньги тяжелой и грязной медью: пятаками и трехкопеечниками.