ГУЛАГ
Шрифт:
Разрабатывались разные способы конспирации. Вот как бывшая политзаключенная описывает один из них:
«На узенькой (четыре сантиметра) полоске папиросной бумаги муравьиными буквами я записываю свои последние стихи. Это один из способов передачи информации на свободу; полоски эти мы сворачиваем в компактный пакет размером меньше мизинца и при удобном случае передаем крошечную, наглухо загерметизированную от влаги по нашей специальной технологии, вещичку» [1814] .
1814
Ратушинская,
Как бы ни передавались в «Хронику» сведения из лагерей — с помощью конспирации, взяток, лести, — эта информация не утратила значения по сей день. Сейчас, когда я пишу эту книгу, большая часть документов МВД и КГБ, относящихся к послесталинскому периоду, остается закрытой для исследователей. Однако благодаря «Хронике» и другим публикациям самиздата и правозащитных органов, а также благодаря многим мемуарам, где описаны лагеря 60-х — 80-х годов, можно тем не менее получить связную картину жизни в советских лагерях после Сталина.
«…Сегодняшние советские лагеря для политзаключенных так же ужасны, как сталинские. Кое в чем лучше. А кое в чем хуже».
Это написал в начале своих воспоминаний о годах заключения Анатолий Марченко. Его записки, которые циркулировали в Москве с конца 60-х, шокировали московскую интеллигенцию, считавшую, что лагеря, какими они были, ушли в прошлое.
Марченко происходил из рабочей семьи (и отец и мать были неграмотны) и первый срок получил за хулиганство. Второй раз его судили за измену: он пытался бежать в Иран. Срок отбывал в Мордовии, в Дубравлаге — в одном из двух печально знаменитых политических лагерей строгого режима.
Многие подробности испытанного Марченко были знакомы тем, кто слышал рассказы о сталинских лагерях. Подобно его предшественникам, Марченко ехал в лагерь в «столыпине». Подобно предшественникам, в пересыльной тюрьме он получил на дорогу «буханку черного хлеба, граммов 50 сахару и одну селедку». Этого должно было хватить до следующей «пересылки». Подобно предшественникам, он обнаружил, что утоление жажды зависит от конвоира:
«Если подобрее, так раз или два принесет, а надоело ему бегать с чайником — хоть умирай от жажды» [1815] .
1815
А. Марченко, с. 11–19.
В лагере Марченко испытывал такой же, как его предшественники, постоянный голод. Его дневной рацион содержал 2400 калорий:
700 г хлеба,
450 г капусты и картошки (часто гнилых),
80 г трески (часто испорченной),
50 г мяса,
30 г крупы или лапши,
20 г жиров,
15 г сахара.
При этом сторожевой овчарке полагалось 450 г мяса.
Как и в прошлом, заключенным доставалось не все, что было положено по нормам питания, и возможностей купить что-либо дополнительно было мало.
«За шесть лет тюрьмы и лагеря я дважды ел хлеб с маслом — привозили на свидание. Съел два огурца: в 1964 году один огурец, а еще один — в 1966-м. Ни разу не ел красного помидора, ни разу яблока. Это все запрещено» [1816] .
Выполнение трудовой нормы по-прежнему имело значение, но характер работы изменился. Марченко работал грузчиком и столяром. Леонид Ситко, который тоже был в то время в Дубравлаге, занимался изготовлением мебели. Заключенные мордовских женских лагерей работали на фабриках — часто на швейных машинах [1817] . В другом лагере для политических, находившемся
1816
Там же, с. 135–136.
1817
Ратушинская, с. 60–62.
1818
Виктор Шмыров, разговор с автором, 31 марта 1998 г.
Со временем Марченко обнаружил, что условия жизни ухудшаются. В середине 60-х годов в лагерях было три режима — облегченный, общий и строгий. Соответственно, как минимум три категории заключенных. Очень скоро заключенным строгого режима (в их число входили все политические) снова запретили носить свою одежду и стали выдавать черные бумажные куртки. Хотя письма и бандероли с книгами, журналами, газетами (только советскими) можно было получать без ограничений, отправлять письма разрешалось два раза в месяц. На строгом режиме заключенный не мог получать с воли продукты и сигареты.
Марченко пришлось отбывать срок и по уголовной, и по политической статье, и его описания блатного мира звучат знакомо. По сравнению со сталинским периодом уголовная субкультура стала еще грубее и подлее. После войны между ворами и суками конца 40-х преступники разделились на большее число категорий. Евгений Федоров, бывший заключенный, получивший первый срок в 1967 году за грабеж, называет несколько «мастей»: не только «воры» и «суки», но и «свояки» (начинающие воры) и «красные шапочки» («воры-одиночки») — возможно, «духовные» преемники послевоенных «красных шапочек». Заключенные-«земляки» объединялись в «семьи» для самозащиты и прочего. «Семья», по словам Федорова, решала, кого послать на убийство:
«Допустим, попадает так, что у Рашида срок 12 лет, ну что ему добавят? — трешку. Рашид берет нож и идет убивает».
Жестокая «культура» гомосексуального насилия и господства, о которой говорилось и в некоторых более ранних описаниях тюрем и колоний для несовершеннолетних, тоже играла теперь гораздо большую роль в жизни уголовников. Неписаными правилами они подразделялись на две группы — тех, кто «шел за женщину», и тех, кто исполнял роль мужчин.
«Первых все презирали, вторые ходили в героях, хвастаясь своей мужской силой и своими „победами“ не только друг перед другом, но даже и перед начальством», —
пишет Марченко [1819] . Начальство учитывало гомосексуальный фактор: в любой тюрьме, по словам Федорова, «есть камера, где педерасты, вся нечисть сидит». Попасть в нее мог, в принципе, кто угодно:
«Ну, проигрался в карты, и ты должен вместо женщины…».
В женских лагерях столь же широко было распространено лесбиянство, и порой оно было не менее свирепым. И. Ратушинская вспоминала, как одна заключенная отказалась пойти на свидание к приехавшему мужу и двухлетнему сыну. У нее была лагерная возлюбленная, и она смертельно боялась сцены ревности [1820] .
1819
А. Марченко, с. 208.
1820
Ратушинская, с. 174–175.