Гуси-лебеди летят
Шрифт:
А как зазря досталось мне, когда только похолодало и первый ледок запах ноготками! Тогда наш холм и каток, что возле церкви, покрыла детвора — все на санках или на деревянных коньках. Они делаются так: берешь по длине сапога березовый, тополиный или кленовый брусочек, выстругиваешь из него полозья, делаешь ступеньку для каблука, а понизу ровненько пропускаешь проволоку, чем толще, тем лучше. Вот и вся премудрость, зато сколько радости от нее!
Смотрел-смотрел я из окна, как наслаждаются другие, и, выбрав подходящий момент, тихонько метнулся в сени, выхватил из-под жерновов корыто, заарканил его веревочкой и босиком помчал к детворе. Никто не удивился,
Какая это была потеха выбраться на самую вершину холма, победителем взглянуть на заснеженное село, забавляющееся дымами, усесться на свой самокат и — айда, айда, айда во весь дух вниз!
Машинерия твоя летит, аж гудит, ветер в ушах посвистывает, сбоку собаки лают, на колокольне звонят, перед тобой дома качаются, подпрыгивают, вся земля идет кувырком, а ты, как кум королю, расселся на своих ногах, чтобы не так мерзли, и перегоняешь девчонок или какого-нибудь трусишку, с разгона врезаешься в чьи-то санки и мячом вылетаешь на снег. А сзади еще и еще кто-то наезжает на тебя, и уже растет вот такая куча, в которой все хохочет, визжит, клубится, карабкается наверх и как попало катится вниз.
Из этой веселой и теплой копны вдруг кто-то начал меня за шиворот вытаскивать на свет божий. Он сразу потемнел в моих глазах, когда я оказался перед побледневшей от страха и гнева матерью. Вот теперь все начали смотреть на меня, будто я с луны рухнул. А кто-то уже принес матери корыто, почему-то успевшее надколоться. Мать подхватила его под руку и, не шибко церемонясь, потащила меня с игрища на расправу. Хотел я махнуть куда-нибудь наутек, где перец не растет, но материна рука как будто приросла к обоим моим воротникам. Увы, куда делась моя радость, когда я впереди корыта и матери поплелся домой.
Ну, а какое потом было смятение, вы, наверное, догадываетесь: сначала из меня выбивали дурачество и приговаривали, какой я изувер, крамольник, сорвиголова, разбойник, баламут и даже чудило. На такое противное слово я никак в душе не мог согласиться. Но и перечить не стал, зная, что за это можно отхватить лишнего тумака. Дальше мне маминым платком на два узла перевязали шею, упаковали на печь, где парилось просо, и начали опаивать малиновым чаем, что совсем был бы хорошим, если бы рядом с ним хоть лежал кусочек сахара.
На следующий день уже стало известно, что черти меня не хватят, потому что ночью я ни разу не кашлянул. Поэтому дед отметил, что я человек отчаянный и весь пошел в него, а мать сказала, что — в оглашенного. После этого мы с дедом переглянулись, усмехнулись, мать погрозила мне бровями и кулаком, а бабушка решила повести своего бесклёпного внука в церковь. Там я должен был и покаяться, и набраться ума, которого мне все почему-то не хватало. Но я не очень этим и печалился, ибо не раз слышал, что такого добра не хватало не только мне, но и взрослым. И у них тоже почему-то выскакивали клепки, рассыхались обручи, терялись ключи от разума, не варил казан, в голове летали шмели, вместо мозгов росла капуста, не родило в черепке, не было смазки под волосами, ум как-то помещался только в пятки и на шее торчал горшок…
Поэтому утром я уже почти наслаждался: мать на часок взяла у соседей сапоги и,
Перед тем как зайти в церковь, бабушка благоговейно поклонилась, сделал так и я, но, видать, не угодил и схватил именно то слово, которое не доказали еще вчера. В божьем храме жутко пахло только что изготовленными кожухами и разогретым воском. И в бабинце [2] , и в притворах молились люди, а между ними неуклюже возился раскоряченный староста, которого боялась вся детвора. Сейчас он делал две работы: собирал транспортный сбор и гасил свечи. Губы у него толстые, одутловатые: подует, свеча только мигнет — и уже нет ни огонька, ни лика святого за ним.
2
Бабинец — западный притвор храма (преимущественно, деревянного), где во время церковной службы могли стоять женщины.
Люди говорили, что церковный староста только из одних огарков нажил котел деньжищ. Староста сердился на подобные речи и говорил, что из-за церкви и «такое время» скоро станет голодранцем. Однако двор старосты пока что не закарлючивался на ободранство: было кому на нем ржать, мычать, блеять и визжать. А «такое время» отразилось только на стенах старосты: он, как обоями, обклеил их скатертями керенок стоимостью в сорок и двадцать рублей — сороковки ближе к божнице, двадцатки — к помойному ведру.
Бабушка перед каким-то почерневшим образом поставила самодельную свечечку и ревностно начала молиться до тех пор, пока не вспомнила, что мне непременно надо показать грозный и страшный суд — господа нашего Иисуса Христа второе пришествие. Это пришествие было нарисовано за бабинцем прямо на деревянной стене. Так как с отсыревшего дерева капало, страшный суд казался еще страшнее: на нем плакали и праведники, и грешники.
И чего только не было на том суде? Здесь на радуге, как на качелях, властно сидел Христос Вседержитель, под ним чья-то плотная рука взвешивала на чашечных весах правду и кривду, с обеих сторон Вседержителя на белых облаках стояли пророки, богородица и Иван Предтеча. Ниже, слева, был рай, обнесенный толстенной каменной стеной. Святой Детро вел к райским вратам истощенных праведников, а в самом раю уже стояли три бородатых праотца и группа веселых запорожцев, все они были в широких штанах и при оружии, на их головах красовались длинные оселедцы.
А вот справа начинался настоящий кошмар: здесь толпились черные, словно они всю зиму коптились в дымаре, черти и огнем дышала мерзопакостная пасть змея. К ней, тая от ужаса, подходили грешники: пьяница с бочонком водки, толстый салотопенный господин, наевший мяса на чужом горе, мельник-ворюга с подвешенным на шее жерновом, судья-хапуга с торбой нечестивых денег, монах, заглядывающий не в священное писание, а в греховные суеты, какая-то разрисованная, хорошо одетая, но гордая госпожа, под ней было написано: «Спесь». За ней корчились лжецы и доносчики с языками, похожими на мешалки, и другая мелкая труха, что не жила, а только хитрила и греховодничала на земле.