Гуси-лебеди
Шрифт:
13
Вечером на крыльце исполкома сидели мужики. Говорили возбужденно, громко, широко размахивали руками. Никто не скрывал, что над Заливановом собираются грозные тучи. Богачи не пойдут на уступки, а пойти на уступки беднякам - значит остаться без хлеба.
– Ну, как же, товарищи?
– спрашивал Кочет.
– Начнем?
– Обождать надо, - советовал Балалайка.
– Кабы зря чего не вышло.
– Чего выйдет! Хуже этого не будет.
Молодой Синьков озлобленно кричал:
– Ждите,
Стоял он посреди мужиков, высокий, нескладный, с круглыми дымящимися глазами. Никому не уступит дороги. Если нужно, спокойно перегрызет горло противнику. Сын бедного мужика, с восьми лет пошедший по людям, Синьков немало испытал за свою короткую жизнь: нанимался подпаском, нищенствовал под окошками, работал поденщиком, пробовал воровать, но вытащить себя из нужды все-таки не мог. Когда грянула Октябрьская революция, поднявшая бедняков, сказал он Федякину, приехавшему с фронта:
– Трофим, я хочу большевиком заделаться. Можно мне?
Не знал, чего хотят большевики, даже не предугадывал того пути, по которому придется пойти, а, слушая Федякина, чувствовал: не обманет.
Более нерешительные высказывали свои опасения, Синьков сердито плевался:
– Харлашки! Чего испугались? Да ежели мы попрем по одной дороге, мы все опрокинем.
– Гарнизации у нас нет.
– Какой вам гарнизации? Лешие! Становитесь плотнее, вот вам и гарнизация. Только в сторону не разбегайтесь.
– Стойте, ребятушки, стойте!
– прыгал Балалайка, засучая рукава.
– Мы доберемся до них. У меня давно сердце лежит на Михаилу Данилыча. Он при всем народе буржуем обозвал меня. Ты, говорит, буржуй, такой-разэдакий.
Балалайка распахнул черную ополченскую шинелишку, принесенную из казармы, выставил перед мужиками рваное неприкрытое брюхо:
– Буржуй я, а?
Горячились, припоминали старые позабытые обиды, возбужденно сучили кулаками. Не волновался только Кондратий Струкачев, сутулый длинноногий мужик в нахлобученной шапке. Сидел на корточках, прислонившись к стене, ковыряя соломкой в зубах, поплевывал под ноги. Разговоры о хорошем житье связывали его, убаюкивали и, как маленького, укладывали в легкую воздушную зыбку. Зыбка раскачивалась, поднималась, и Кондратий летел в ней в волшебное царство, не похожее на царство, в котором жил. Минутами неожиданно богател, отыскивая кем-то потерянное золото, минутами становился "большевиком". Целился из солдатской винтовки в буржуя, засевшего в большом двухэтажном дому, буржуй целился в него, и маленькая буржуйская пуля попадала перепуганному Кондратию прямо в сердце. Всплескивая руками, роняя винтовку, видел он плачущую Фиону с пятью ребятишками и долго не мог понять страшной проделанной шутки.
Был он устроен особенным образом. Дома не спал по целым ночам, перекатываясь с боку на бок, на народе засыпал, как назло. Незаметно слипались веки у него, гнулись колени, мешающие стоять во весь рост, падая, покачивалась утомленная голова. Все, что слышал про войну с буржуями, про старую надоевшую нужду и про хорошую жизнь, которую вел навстречу, - все это держало Кондратьевы мысли кольце. Иногда хотелось разорвать это кольцо, разгородить
– Ну ее к черту! Все равно ничего не сделаешь.
Сознанье, что ничего не сделаешь, убивало в нем и самые мысли о справедливо устроенной жизни. При одном напоминании о ней отмахивался от нее, как от чего-то невозможного, несуществующего. Не было веры, кидающей на борьбу за новую жизнь, а старую, отцовскую тащил, как короб, набитый ненужным тряпьем. В минуты душевного озлобления просыпалось звериное, волчье. Темные невидящие глаза наливались ненавистью, в которой сгорала повседневная робость, но вся эта ненависть обрушивалась не на жизнь, скалившую зубы, а на растрепанную, замученную Фиону, народившую лишних ребят.
Поздно вечером, когда стали расходиться по домам, Кондратий, заглядывая в лицо Кочету, неожиданно проговорил:
– Василий, ты знаешь, о чем я думаю?
– Где же я знаю! Не свят дух.
– Не осилим мы их, чертей.
– Кого?
– А вот этих самых буржуев. Корень здоровый у них.
– Вытащим вместе с корнем.
– Нет, сам-деле. Я часто думаю, бывает даже немило ничего. Домой приду - тошно. Глазами так бы и сделал, как вы рассказывали, а подумашь-подумашь - кавыка выходит. Теперь ежели дедушку Лизунова взять - да разве его сковырнешь? Или Лизаровых с Перекатовым. Дубы! На карачках десять лет проползают. Как кошки они, истинный господь. Ударь кошку головой об угол - ноги вытянет. Ну, думаешь, мертвая, а она, окаянная, опять мяукает.
Синьков налетел на Кондратия:
– Каркаешь? Слюни разводишь?
– Я к примеру говорю.
– Никакого примера не надо, без примера примерим. А ежели боишься - дома сиди. Кто тебя звал?
– Ты вот что, Кондраха, - сказал Кочет.
– Надоела тебе чертова жизнь, так и скажи. Пошли ее туда, где маленький был, и примыкай к нашей партии. Увидишь, какая история получится. Захотим гору повернуть - повернем, потому что - сила.
Сергей, Никаноров племянник, привел еще двоих: Ваню, коровьего пастуха, и Козью Бородку, нервно мигающего попорченными глазами. Громко сказал:
– Товарищи, хуже всего, когда мы не верим в свои силы. Надо верить - это раз. Надо бороться - это два. Сколько вас, обойденных?
– Ну да, много.
– Миллионы! Стоит нам дохнуть единым духом - богачи превратятся в пепел.
Уходя по улице, Кондратий добродушно посмеивался:
– Я, как самовар: подложи угольков побольше - шумлю, пар пускаю, прогорят угли - опять холодный. Характер, что ли, эдакий! Иной человек зарубит свою зарубку - не сдвинешь его, а я во все стороны хожу.
– Темный ты! Слепой.
– Ну да, слепой. Можа, мне калачи суют в рот, а я, дурак, выплевываю. Бестолковщина-матушка!
Прощаясь с Кочетом, Кондратий неловко поскреб за затылком:
– Василий, хочу спросить тебя.
– Ну?
– Вы вот нашего сословья: и ты и Трофим с Синьковым. Стараетесь для нашего брата, руку нашу держите, потому что наши вы. А вот ежели учительша - ее как раскусить? Суется везде и суется. По-моему, она подкуплена.
– Посмотрим. Увидим - башку отвернем.