Гуси-лебеди
Шрифт:
– Вот мучается человек! Захворал.
– Зачем вы смеетесь над ним?
– Смешно. Двадцать лет копил серебро с золотом. Копил не по нужде, а просто по привычке, из любви к искусству. Точно мышь по корочке стаскивал в свою норку, думал, и конца не будет стяжанью. Все косяки в дверях утыкал пробоями, запираясь от воров, вся душа ушла в собирание рублишек, а появились большевики - и запереться нечем. Попробуйте сказать ему, что он утонул по самую макушку, увидите, как ощетинится. Крестом поклянется, что он - нищий, позабудет про заповеди, в которые, между прочим, не верит, станет жаловаться на бедность. Ведь не он
– Вы все-таки не смейтесь над дядей. Он человек старый.
– Вот что, Марья Кондратьевна, не будем об этом говорить. Если дядя не пустит меня ночевать сегодня, я к вам приду. Можно?
– Почему не пустит?
– Делишки у нас - завелись. После расскажу. Человек я нетребовательный. Положите у порожка - и хорошо будет. Может быть, этикет мешает вам? Нельзя?
Марья Кондратьевна взглянула на рослую фигуру Сергея, мягко ответила:
– Я выше предрассудков.
– Ну, вот и прекрасно. Логово есть, остальное приложится.
Сергей задержал маленькую, нервно дрогнувшую руку, ответившую теплотой на пожатие, притворно вздохнул.
– Ох, дела, дела! Ну, бывайте здоровы. Увидите большевиков во сне - не пугайтесь: славные ребята!
15
В кабинете у Никанора собрались жалельщики: дьякон, псаломщик, церковный староста Федор Михайлович Блюдов. Никанор сидел за письменным столом в стариковской позе. Хитрый старик псаломщик примостился на сундуке, весело посматривал на Никанора с забинтованной шеей. Дьякон часто поднимался, встряхивая волосами, Блюдов разглаживал бороду, обкусывая волоски. Минутами все четверо сидели молча, стесненно вздыхали. Был час ночи.
– Большевиков не бойтесь, - говорил Блюдов.
– Можа, господь и помиловат. Они собираются на нас, господь опрокинется на них.
Дьякон пошел поперек:
– Нет, Федор Михалыч, по-моему, не стоит закрывать глаза на опасность. Положение очень серьезное, и нам нужно принять меры.
– Какие меры?
– Вообще обдумать надо.
– Ну, например?
Дьякон поморщился: "Высунулся с языком".
Еще за минуту до этого казалось ему, что действительно нужно принимать какие-то меры, а теперь хоть убей - ничего не мог придумать. Мельком взглянул на псаломщика:
– Вы чему радуетесь?
– Мерещится вам?
– Я знаю, чему вы улыбаетесь. Это нечестно! Если у вас одни убежденья, а у меня другие убежденья, то с этим можно поспорить, кто прав.
– Да вы что?
– рассмеялся псаломщик.
– Или муха укусила? Нас с вами не тронут.
– А кого же тронут?
– спросил Никанор.
– Кого-нибудь потолще.
– Вы куда намекаете?
Часто мигающие глаза у Никанора налились подозреньем. Припомнил он, как псаломщик придирался за последнее время, как поругался за обедней в алтаре, - ясно. Этот человек, молча сидевший на сундуке, не выговорил ни одного слова участия за весь вечер, ни разу не возмутился поведением большевиков. Ясно!
– Если вы хотите посмеяться над моим несчастьем, то вам непростительно. Кто ругал большевиков месяц тому назад? Не вы собирались записаться в партию социалистов-революционеров? Смотрите! Я все ваши выходки знаю...
Блюдов взял Никанора за руку.
– Батюшка, одно слово тащит другое слово. Бросьте об этом - не стоит. Лягте лучше, а мы по домам пойдем.
– Обидно, Федор Михалыч. Человек добра не помнит.
– От вашего добра я на двадцать лет состарился, - сказал псаломщик.
Быстро вошла попадья, потревоженная криком. Блюдов возмутительно говорил:
– Добро всегда останется добром. Не расстраивайтесь, батюшка. Рожь сеют осенью, весной она колосится. А вам, Иван Матвеич, стыдно, я прямо скажу - не люблю держать за зубами. Старый вы человек, на клиросе поете, а характером хуже маленького. Нарочно дергаете, вместо того чтобы успокоить расстроенного человека.
С улицы стукнул Сергей по наличнику. Дьякона даже передернуло от испуга:
– Кто это?
Все на минуту сгрудились около дверей. Блюдов вдруг заторопился домой, слегка вытанцовывая задрожавшими ногами, Никанор внутренне похолодел:
– Кому быть в такую пору?
– Сергей Николаевич, наверно.
– Постойте! Прежде чем отпирать - спросите. Матушка, иди сама. Там, вверху вертушок я приделал, зря-то не дергай.
16
Валерия сидела за книгой в своей комнате, перелистывала страницы. Закрывая глаза, видела Федякина, странно притягивающего, Петунникова с Марьей Кондратьевной, мужиков, налетающих друг на друга. Чувствовала: надвигается что-то огромное, страшное, но страшное не пугало, а неотразимо втягивало, поднимало на крыльях. Хотелось вместе с другими пережить неиспытанное чувство головокружительного полета.
Отцовская жизнь, запертая на крючки и задвижки, мучала. Думая о ней, Валерия не раз замечала в душе у себя странное чувство радости оттого, что всю эту жизнь собираются опрокинуть, с упреком говорила:
– Радуюсь, дура! Ведь этой жизнью живут мои родители.
Казалось ей, не любит она их, украдкой заглядывала в сердце себе: "Есть ли в нем любовь?"
Любовь была. Минутами хотелось подойти к отцу, сказать хорошее теплое слово, чтобы поверил в непоказанную любовь. А когда Никанор рылся в сундуках дрожащими руками, когда, как безумный, метался по двору, кричал, топал ногами, разговаривал с коровами, индюками, свиньями и чуть не со слезами обнимал жеребенка на конюшне, - любовь к отцу пропадала, в сердце росло стыдливое чувство. Лучше, если бы не было ни коров, ни телят с индюками, ни лишней посуды, убивающих душу отцовскую.
Тихо прошел Сергей мимо кабинета, легонько стукнул в дверь к Валерии:
– Можно?
Валерия покачала головой:
– Как не стыдно, Сережа! Искала-искала тебя целый вечер. Папа хворает.
– Чего у него болит?
– Зачем ты притворяешься?.. Разве не знаешь?
Вошла попадья с заплаканными глазами, остановилась против Сергея. Все в нем: и длинные протянутые ноги, и небрежно-скучающий вид, и перепутанные волосы на голове вызывали невольное раздраженье.
– Сережа!