Хаджи
Шрифт:
– Какие места? Кто мы по-твоему?
– Палестинцы - самые образованные, самые умные в арабском мире...
– Дерьмо! Каждый образованный палестинец с парой долларов в кармане давным давно бросил нас и сбежал. Посмотри-ка вниз, Нада, что ты видишь? Гордых и достойных людей?
– Вот как раз поэтому мы и должны повернуться к федаинам.
Я зажал уши руками. Нада взволнованно смотрела мне в глаза. Я успокоился и слег-ка потряс ее за плечи.
– Нада, ты сказала, что будешь слушать меня. Так слушай. Я эти призывы слышу в школе каждый день и целыми днями. Из-за наших ужасных страданий мы легко верим в слова, не имеющие смысла.
Настала ее очередь зажать уши руками. Я оторвал их.
– Они засылают мальчишек моего возраста в Израиль, в отряды смертников. Они уходят, без карт, не зная своих целей, без надлежащей тренировки. Находят случайного еврея, ребенка, женщину, и убивают. Неужели ты веришь, что это вернет нас в Табу?
– Сионистские собаки украли у нас родину!
– Помолчи и послушай меня хорошенько, Нада. Ты знаешь Вадди, фотографа? Ну, знаешь ты его?
– Конечно, знаю!
– И я знаю. Он работает для федаинов. Парень попадает в отряд смертников, потому что семья продает его за сотню долларов, или на него давят и его мужество ставят под со-мнение. Когда он приступает к тренировкам, его фотографируют. Зачем? А затем, что ко-гда еще он тренируется для выполнения задачи, они печатают плакаты с его изображени-ем, чтобы расклеить их на стенах, так что в тот момент, когда его убивают в Израиле, но-вый мученик уже готов.
– Я не верю этому!
– О, это еще далеко не все, Нада. За три недели до задания его посылают в Наблус или Вифлеем жить с проституткой и доводят гашишем до прострации. Потом его швыря-ют через границу, как кусок собачьего мяса, потому что федаинам вовсе не нужно, чтобы он вернулся обратно. Им нужны мученики. И это - твоя революция? А твои доблестные командиры федаинов? Ты где-нибудь слышала, чтобы они возглавляли какой-нибудь рейд? Нет, черт возьми. Они - циники, посылающие бессловесных крестьянских парней на смерть, чтобы поддерживать ненависть, и покрывают их рэкетирство. Приходи к нам, дорогой наш маленький соловей, пой для нас, сочиняй стихи о великой борьбе. Мы дадим тебе твой первый настоящий дом вдали от дома. Мы позволим тебе бегать на шоссе и де-монстрировать вместе с мальчишками. Разве не прекрасно? Тобой пользуются, Нада!
– Прекрати, Ишмаель!
– Я говорю правду!
– Я знаю, - крикнула она.
– Ты не понимаешь! Мне надо уйти из дома! Я задыхаюсь там! У меня хоть какие-нибудь друзья...
– Но, Нада, это ведь люди того же сорта, как те, что втравили нас в эту переделку. Они ведут нас в вечность кровопролития и ужаса. Они ничего для нас не добьются. Един-ственное, что им дорого, это их счета в банке. Все эти рейды - лишь для того, чтобы уве-ковечить ненависть, и неважно, сколько мальчишек они забьют, как скот. И им нравится, когда евреи отвечают и кого-то из наших детей убивают. Им это нравится!
– Не кричи, - сказала она, встав и уходя от меня. Она свернула на тропинку, так что мы волей-неволей видели Акбат-Джабар.
– Скажи мне, есть ли другой способ. Отец попы-тался по-другому, а они его уничтожили. Сколько еще нам здесь жить? Что будет с тобой в твоей собственной жизни, Ишмаель?
И я вдруг стал метаться взад и вперед и колотить себя кулаками по
– Я в ловушке!
– закричал я.
– В ловушке!
– Мы всегда были в ловушке, Ишмаель! С того дня, как родились.
– Я в ловушке!
– кричал я снова и снова, и мое эхо стало пугать меня. Вскоре я за-молчал.
– Это верно, - сказала Нада, - не очень-то я верю в эту революцию. Но ты лучше по-слушай меня, братик мой.
Я боялся ее слов.
– Пойдем, давай поднимемся повыше и сядем там, где не надо будет глядеть вниз на эту гадость, - сказала она.
Я позволил ей взять меня за руку. Она всегда так проворно карабкалась среди кам-ней, даже босиком. Мой припадок странно утомил меня. Я повесил голову и закусил губу.
А Нада была очень уверена в себе.
– Ты вот плачешь о себе, а теперь поплачь обо мне. Мне никогда не позволяли сво-бодно вздохнуть, всю мою жизнь. Мой ум, мой голос, мои желания всегда были заперты в тюремной камере. В нашем доме мне нельзя войти в общую комнату и говорить. Никогда, за всю свою жизнь, мне нельзя было там поесть. Мне нельзя одной пойти дальше колодца. Я никогда не могла почитать настоящую книгу. Мне нельзя петь и смеяться, если побли-зости мужчины, пусть это даже мои собственные братья. Мне нельзя дотронуться до мальчика, даже слегка. Мне нельзя возражать. Я не смею ослушаться, даже когда права. Мне нельзя учиться. Мне можно делать и говорить только то, что разрешают другие.
Я помню, как однажды в Табе я видела маленькую еврейскую девочку, вместе с ро-дителями ждавшую на шоссе автобус. У нее в руках была кукла, и она ее мне показала. Она была очень красивая, но не могла ничего делать, только открывать и закрывать глаза и плакать, когда ей нажимали на спинку. Я - эта кукла.
Слушаться... работать... что такое радость, Ишмаель? О, любимый мой брат, я видела в Табе, как ты бегал по полям. Я вижу, как ты входишь в комнату и заговариваешь - даже с отцом. Вижу, как ты читаешь. Как это чудесно - читать и не бояться, что тебя за это вы-дерут. Я смотрела, как ты каждый день один отправлялся в Рамле в школу... садился в автобус... уезжал... и не возвращался до темноты! Я вспоминаю, как не раз ты с братьями от-правлялся в кино в Лидде, а я забивалась в уголок и плакала. Я помню, как ты уезжал на эль-Бураке, сидя позади отца и ухватившись за него, и вы скакали навстречу ветру. Я пом-ню... помню...
Из меня сделали ком, у которого как будто нет чувств. Мои чувства порабощены с того времени, как я была маленькой девочкой: стыдно... шлепок... запрещено... шлепок... стыд, стыд, стыд. Даже мое тело мне не принадлежит. Мое тело существует для того, что-бы хранить честь отца. Оно не мое! Я не могу им пользоваться в свое удовольствие. А ко-гда меня продадут в замужество, мое тело будет принадлежать моему мужу и делать то, что он захочет и когда захочет. У меня нет голоса и в этом. А ты думаешь, что ты в ло-вушке, Ишмаель!
– Думаю, мне будет стыдно, - промямлил я.
– О, брат мой, быть женщиной в нашем мире - это больше, гораздо больше. От этого чувствуешь боль, пока не станешь такой же, как наша мать и больше уже не можешь чув-ствовать боль. А я вот могу разговаривать с ребятами и девчонками, петь и ходить на де-монстрации. И какое мне дело, что они значат, эти демонстрации? Я их соловей. Я смот-рю на мальчиков и улыбаюсь. Я прохожу мимо и касаюсь их. Я флиртую. Сабри мне пока-зал, что есть в жизни кое-что ужасно дикое и прекрасное. Почему же мне этого не узнать?