Хапуга Мартин
Шрифт:
— Если ты позволишь ему продолжать в том же духе, дорогая, он расколет эту паршивую скалу, и будем мы плавать.
Плавать где?
Рот отчаянно продолжал:
— У Большого Утеса лежали камни, а теперь один сдвинулся — вода его сдвинула. Я никого бы не стал просить, кроме тебя: сейчас камень лежит спокойно, и будет лежать, если только он отвяжется от него. Ведь, в конце концов, дорогая, он же твой муж.
С постели босиком на ковер. Через всю темную комнату, не потому что хочется, а потому что надо. В дверь. Площадка, огромные напольные часы. Ощущение опасности за спиной. Теперь за угол к лестнице. Вниз, шлеп. Вниз,
— Если человек видит, как в море плывет красный омар, — он сумасшедший. Гуано нерастворимо. Сумасшедший и чайку примет за летающего ящера, он запомнит два слова из книжки, и когда свихнется, они возвратятся, неважно, сколько прошло лет, и что он забыл, когда их прочитал, — ведь я прав, дорогая? Скажи «да»! Скажи «да»!
Серебряное лицо ласково кивало, дождь осыпал брызгами.
Пламя из гробов, угольная пыль, черная, как черная молния. Плаха и топор рядом с ней; плаха не для дров — для казней.
— Тюлени очень миролюбивы, а сумасшедший никак не выспится. Скала ему кажется слишком твердой и слишком реальной; всегда-то он преувеличит реальность, особенно если у него развито воображение. Он способен увидеть в одном рисунке разлом всей природы вещей, ведь я прав, дорогая?
А потом в темноте, со связанными ногами, попытавшийся одну приподнять, обнаружив лишь студенистую массу, обнаружив немощь, где искал силы, такой необходимой, потому что природа лишила его всего, кроме слез да попыток спастись. Тьма в углу вдвое темней, смутный контур… — и сердце, и все существо захватывает немыслимый страх. Образ, возникающий снова и снова с начала времен, приближение неизведанного, темный центр, повернувшись спиной к тому, чем был создан, боролся, пытаясь спастись.
— Ведь я прав? Скажи «да»!
Подле левой руки раздался шум, и Смотровую Площадку обдало брызгами. Он заставил лицо повернуться к ветру, и воздух хлестнул по щекам. Дождь над Гномом превратился в морось. Он ухватился за край утеса и заглянул в трубу. Вода вокруг Скалы Спасения была белой, и пока он смотрел, в трубе послышался приглушенный шум, и за ним — новый веер перистых брызг.
— Такую погоду изучали и раньше, но на более низком уровне. — Он взобрался туда, где прилепились блюдечки.
В море назревал ритм. Скала Спасения опрокидывала набегавшие волны и швыряла в проем под трубой. Девять раз из десяти волны сталкивались с волнами, летевшими обратно, и вздымали каскады брызг, как металл при плавке — при быстрой плавке, когда на него льют воду. Но на десятый раз волна проходила свободно, потому что девятая была слишком мала. А десятая вкатывала в проем, который сжимал, придавал ускорение, она ударялась о дальнюю стенку — бумм! — и в трубу вылетал перистый веер. Если он поднимался достаточно высоко, веер был пышный, словно плюмаж, ветер сверху ощипывал перышки, швырял ими в Гнома, а с него брызги скатывались на Проспект.
Следить
— Скоро, конечно, начнется шторм. Этого следовало ожидать. Но кто может предвидеть все осложнения, связанные с водой? С водой, которая по самой своей сути должна только бежать, вся, до последней капли, подчиняясь законам природы? И конечно же, человеческий мозг просто вынужден успевать поворачиваться, и смещаться… — Вселенная. Но и за гранью смещений все равно остаются реальность и несчастная сумасшедшая тварь, прилепившаяся к скале посредине моря.
У безумия нет центра разума. Ничего общего с тем «я», что сидит сейчас на скале, отодвигая мгновение, которое вот-вот наступит. Последнее повторение. И потом черная молния.
Центр закричал:
— Как я одинок! Господи! Как одинок!
Чернота. Знакомое чувство, тяжесть на сердце, резервуар, воды в котором теперь достаточно, чтобы совсем затопить глаза, так долго не знавшие, что значит плакать. Тьма, похожая на зимний вечер, сквозь который шагает тело — юное тело, — его гонит центр. Вид из окна разнообразит только цепочка зажженных ламп на верхушках уличных фонарей. Центр продолжал думать: «Я одинок, так одинок!» Резервуар переполнился, и цепочка огней вдоль дороги на Карфэкс сломалась возле Большого Тома и распушила радужные крылышки. Центр почувствовал бульканье в горле и погнал зрение вперед, от одного фонаря — отчаянно за него цепляясь, — к другому, к третьему, к чему угодно, только бы отвести внимание от этой внутренней тьмы.
Потому что я из всего выпал и остался один.
Центр разрешил пройти по аллее, пересечь другую, что шла крест-накрест, спуститься босиком по деревянным ступеням. Он сидел у огня, а все оксфордские колокола отпевали этот переполнившийся резервуар, и в комнате рокотало море.
Центр стирал с лица недостойный мужчины страх, но вода, неуправляемая, лилась и стекала со щек.
— Я так одинок! Так одинок!
Медленно вода высохла. Время растянулось, как отрезок времени на скале посредине моря.
Центр сформулировал мысль.
Больше нет надежды. Нет ничего. Если бы только кто-нибудь меня нашел, поговорил со мною… если бы только я хоть к чему-нибудь мог прилепиться…
Время тянулось, равнодушное.
Звук шагов по ступенькам, двумя этажами ниже. Центр ждал без надежды узнать, в какую они зайдут комнату. Но они все шли, все спускались, стали громче, почти такими же, как удары сердца, и когда оборвались за дверью, он поднялся держа руки у груди. Дверь приоткрылась на несколько дюймов, и почти у самого верха в щель просунулась голова с шапкой черных кудрявых волос.
— Натаниель!
Натаниель кивнул, вошел, засияв, в комнату и остановился, глядя вниз на окно.
— Я так и знал, что застану тебя. Я приехал на уик-энд. — И потом отголоском мысли: — Можно к тебе?
— Дорогой ты мой!
Натаниель манипулировал своим пальто и оглядывался с таким видом, будто вопрос, куда поместить его, был самым важным на свете.
— Сюда. Позволь мне усадить тебя вот сюда… Сядь… я… Дорогой ты мой!
Натаниель тоже захмыкал.
— Рад тебя видеть, Кристофер.