Характероанализ. Техника и основные положения для обучающихся и практикующих аналитиков
Шрифт:
Анализ, в котором уделяется много аналитического внимания манерам поведения, протекает более упорядочение и целенаправленно, а теоретическая исследовательская работа при этом ничуть не страдает. Аналитик лишь несколько позже узнает о важных событиях детства; но это полностью компенсируется аффективной свежестью, с которой предъявляется инфантильный материал после аналитической проработки сопротивлений характера.
Мы не можем, однако, не упомянуть некоторые неприятные стороны последовательного характероанализа. Пациенты испытывают гораздо большую психическую нагрузку и намного больше страдают, чем в том случае, когда на их характер не обращают внимания. Хотя это имеет преимущество отбора: кто этого не выдерживает, тот и в остальном не достигает успеха, и будет лучше, если безрезультатность выявится через четыре или шесть месяцев, а не через два года. Если сопротивление характера не прекращается, то, как показывает опыт, на удовлетворительный успех нельзя рассчитывать. Особенно это относится к случаям скрытого сопротивления. Преодоление сопротивления характера не означает, что пациент изменил свой характер; разумеется, это возможно только после анализа его инфантильных источников. Пациент должен лишь объективировать свой характер и проявить к нему аналитический интерес; если это однажды произошло, то тогда благоприятное продолжение анализа весьма вероятно.
Мы говорили, что наиболее существенное различие анализа симптома и анализа невротической черты характера состоит в том, что симптом с самого начала изолирован и объективирован, а черта характера, наоборот, не заметна, поэтому необходимо
25-летний мужчина обратился к анализу из-за некоторых незначительных симптомов и нарушения работоспособности. Он производил впечатление свободного, уверенного в себе человека, и все же порой создавалось неопределенное впечатление, что его поведение было наносным, и при откровенном, казалось бы, разговоре он не устанавливал доверительных отношений с собеседником. В его речи была какая-то холодность и едва заметная ирония; иногда он улыбался, и нельзя было понять, почему он улыбался – то ли от смущения, то ли от чувства превосходства, то ли иронически.
Анализ начался с бурных эмоций и отыгрывания. Он плакал, говоря о смерти матери, и ругался, описывая обычное воспитание детей. О своем прошлом он сообщил только самое общее: что брак его родителей был очень неудачным, мать была к нему очень строгой, с братом и сестрой у него сложились отношения, да и то не очень глубокие, только в более зрелом возрасте. Однако во всех его сообщениях обостренно проявлялось первоначальное впечатление, что и плачь, и ругань, и остальные эмоции были приукрашенными и неестественными. Он сам полагал, что все не так уж плохо, ведь он постоянно посмеивался над всем, о чем говорил. Через несколько сеансов он начал провоцировать аналитика. Он оставался, когда тот объявлял сеанс законченным, демонстративно продолжал еще некоторое время лежать на кушетке или заводил разговор. Однажды он спросил меня, что бы я сделал, если бы он схватил меня за горло. Через два сеанса он попытался испугать меня внезапным движением руки над моей головой. Я рефлекторно отпрянул и сказал ему, что анализ требует от него только обо всем говорить, но не что-нибудь делать. В другой раз при расставании он погладил мою руку. Более глубоким, но не подлежавшим истолкованию смыслом этого поведения был усиливающийся гомосексуальный перенос, который выражался садистским образом. Когда я поверхностно объяснил ему эти действия как провокации, он улыбнулся и еще больше замкнулся в себе. Действия прекратились – так же, как сообщения: осталась только стереотипная усмешка. Он стал молчать. Когда я обратил его внимание на то, что его поведение носит характер сопротивления, он только вновь улыбнулся и несколько раз после некоторого молчания повторил слово «сопротивление», явно иронизируя. Таким образом, улыбка и ирония оказались в центре аналитической задачи.
Ситуация была довольно сложной. Кроме некоторых общих сведений о детстве, иной информации о нем у меня не было. Поэтому пришлось использовать тот материал, который он предъявлял в анализе в виде манеры своего поведения. Сначала я занял позицию наблюдателя и стал ожидать, что будет дальше; но в его поведении ничего не менялось. Так прошло примерно две недели. И тут меня осенило, что усмешки его усилились именно тогда, когда я стал защищаться от его агрессии, и тогда я попытался сначала донести до его понимания актуальный повод его усмешек. Я ему сказал, что его усмешка, несомненно, означает очень многое, но актуально является реакцией на проявленный мною испуг, когда я рефлекторно отшатнулся. Он сказал, что, наверное, это так, но тем не менее продолжал усмехаться. Он говорил мало и о второстепенном, иронизировал над анализом и не верил в то, что я ему говорил. Постепенно становилось ясно, что его усмешка служила защитой от анализа, и я постоянно ему говорил на протяжении нескольких сеансов, но так продолжалось еще несколько недель, пока пациенту не приснился сон, в котором в кирпичную стену врезалась машина, и стена рассыпалась на отдельные кирпичи. Связь сновидения с аналитической ситуацией была пока еще непонятна, поскольку пациент вначале не высказал по его поводу ни одной мысли. Наконец он сказал, что сон совершенно ясен, ведь речь, очевидно, идет о комплексе кастрации, – и усмехнулся. Я сказал ему, что его ирония означает попытку дезавуировать знак, который через сновидение подало его бессознательное. В ответ ему пришло в голову покрывающее воспоминание, имевшее, однако, огромное значение для будущего хода анализа. Он вспомнил, что однажды – примерно в пятилетнем возрасте – он играл во дворе родительского дома «в лошадку»; он ползал на четвереньках так, чтобы свешивался его член; мать застала его за этим занятием и спросила, что он делает; на это он только улыбнулся. Большего пока узнать было нельзя. Но немного ясности было достигнуто: его усмешка была частью материнского переноса. Когда я теперь ему сказал, что, очевидно, он ведет себя здесь так, как вел себя по отношению к матери, что его усмешка должна иметь определенный смысл, он опять усмехнулся и сказал: все это прекрасно, но ему не понятно. Несколько дней подряд те же усмешки и молчание с его стороны, а с моей стороны – последовательная интерпретация его поведения как защиты от анализа, а усмешек – как преодоления скрытого страха перед ним. Однако и от этой моей интерпретации его поведения он защищался стереотипной усмешкой. Это также было последовательно истолковано ему как желание избежать моего влияния и указано на то, что, очевидно, он и в жизни всегда усмехается, после чего ему пришлось признаться, что это была единственная возможность утвердить себя в мире. Но этим он невольно укрепил мою правоту. Однажды он, опять усмехаясь, пришел на сеанс анализа и сказал: «Сегодня вы будете радоваться, господин доктор. Знаете, мне пришла в голову забавная мысль. Кирпичи на языке моей матери означают конские яйца. Не правда ли, здорово? Вот видите, это комплекс кастрации». На это я ответил, что, возможно, это так, а может, и нет. До тех пор, пока он сохраняет эту свою защитную манеру, об аналитической проработке сновидений нельзя и думать; своей усмешкой он непременно уничтожит всякую мысль и всякую интерпретацию. Здесь следует добавить, что его улыбка была едва заметной, в ней выражалось скорее желание потешиться. Я сказал, что ему не нужно бояться совершенно открыто и громко смеяться над анализом. С тех пор он отваживался выражать свою иронию более явно.
Его с иронией высказанная мысль оказалась, однако, очень ценной для понимания ситуации. Казалось весьма вероятным, что анализ, который, как часто бывает, воспринимался в смысле угрозы кастрации, вызывал защиту, сначала посредством агрессии, затем – усмешки. Я вернулся к его агрессии в начале анализа и сделал к моей прежней интерпретации дополнение, что своими провокациями он хотел проверить, насколько мне можно доверять, как далеко он может зайти. Иными словами, он испытывал недоверие, которое, должно быть, было основано на детском страхе. Эта интерпретация явно произвела на него впечатление. Он на миг смутился, но быстро снова взял себя в руки и опять, усмехаясь, начал дезавуировать мои интерпретации и анализ. Я оставался последовательным в своих интерпретациях, не позволяя сбить себя с толку; ведь по некоторым признакам, из реакций в виде сновидений, я все же знал, что мое толкование попало в точку, и намеревался подорвать защиту его Я. К сожалению, ему это импонировало меньше, и с лица его по-прежнему не исчезала усмешка. Снова прошло много сеансов. Я не только сделал свои интерпретации более настойчивыми, но и установил тесную связь между улыбкой пациента и его предполагаемым инфантильным страхом. Я сказал ему, что он боится анализа, потому что анализ может пробудить его детские конфликты. Однажды он с ними справился, пусть даже и не совсем подходящим образом, теперь же он боится вновь пережить все то, что он считал преодоленным с помощью своего характера, но он ошибается, поскольку его волнение при разговоре о смерти матери было все-таки настоящим. Я высказывал также предположение, что его отношение к матери было неоднозначным: пожалуй, он не только ее боялся и над ней насмехался, но и ее любил. Несколько серьезнее, чем обычно, он в деталях рассказал о бессердечности матери по отношению к нему; однажды, когда он озорничал, она даже ранила его ножом в руку. И все же он добавил:
«Не правда ли, согласно аналитической теории,
Однажды, когда мы снова обсуждали инфантильный смысл усмешки, он сказал, что, возможно, улыбка при упоминании лошадки была вовсе не насмешкой, а попыткой помириться с матерью из страха, что она могла отругать его за игру. Тем самым он все больше приближался к пониманию того, что я объяснял ему на протяжении нескольких месяцев, исходя из его актуального поведения в анализе. В ходе развития улыбка изменила свою функцию и смысл: сначала она была попыткой примирения, затем превратилась в компенсацию внутреннего страха и, наконец, стала служить чувству превосходства. К этому объяснению пациент пришел сам, когда в течение нескольких сеансов реконструировал путь, который он отыскал, чтобы выбраться из бедственного положения в своем детстве. Тогда смыслом было: «Меня ничто не может задеть, я совершенно неуязвим». В этом последнем смысле усмешка превратилась в анализе в сопротивление, в защиту от пробуждения прежних конфликтов. В основе этой защиты в качестве наиболее существенного мотива выступил инфантильный страх. Сон, который приснился ему примерно в конце пятого месяца, вскрыл самые глубокие слои его страха – оказаться покинутым матерью. Ему снилось: «Я еду в вагоне с неизвестным попутчиком по унылому и совершенно пустынному городку. Дома заброшены, окна разбиты. Не видно ни одного человека. Как будто здесь хозяйничала смерть. Мы подъезжаем к воротам, тут я хочу повернуть назад; я говорю моему попутчику, что мы должны еще раз все осмотреть. На тротуаре стоят на коленях мужчина и женщина в траурной одежде. Я подхожу к ним, чтобы спросить, что произошло. Когда я касаюсь их плеча, они пугаются, и я в страхе просыпаюсь». Самая важная его мысль заключалась в том, что городок был похож на тот, в котором он жил до четырехлетнего возраста. Смерть матери и чувство инфантильной заброшенности были четко выражены символически. Попутчик был аналитик. Впервые пациент воспринял сон совершенно серьезно и без усмешки. Сопротивление характера было сломлено, а связь с инфантильным восстановлена. С тех пор анализ продвигался без особых трудностей, с обычными приостановками из-за рецидивов прежнего сопротивления характера. Затем, правда, наступила глубокая депрессия, которая постепенно исчезла.
Трудностей, разумеется, было гораздо больше, чем это могло показаться при чтении краткого резюме. Вся фаза сопротивления продолжалась почти шесть месяцев, на протяжении которых пациент постоянно высмеивал анализ. Без должного терпения и веры в эффективность последовательно прояснить для себя интерпретации сопротивления характера аналитик мог бы сложить оружие.
Попытаемся теперь прояснить для себя, аналитически уже выяснив механизм этого случая, можно ли было использовать какой-нибудь другой технический подход. Например, вместо того чтобы последовательно помещать в центр анализа манеру поведения пациента, можно было бы более точно анализировать его скудные сновидения. Наверное, пациент также привел бы мысли, которые можно было бы истолковать. Оставим без внимания, что данный пациент до анализа всегда забывал свои сновидения или они ему совсем не снились. И только благодаря последовательной интерпретации его поведения он стал продуцировать сновидения определенного содержания, относящегося к аналитической ситуации. Я готов к возражению, что у пациента такие сновидения могли бы возникнуть также спонтанно. Вдаваться здесь в дискуссию означало бы вступать в спор о недоказуемом. Имеется достаточный опыт, который показывает, что ситуация, которую создал наш пациент, редко разрешается одним только пассивным выжиданием, а если и разрешается, то только случайно, без контроля над анализом со стороны аналитика. Допустим, например, что мы бы интерпретировали ассоциации, связанные с комплексом кастрации, т. е. попытались бы донести до сознания пациента вытесненное содержание страха резать или страха порезаться. Возможно, это привело бы в конце концов к успеху. Но наши сомнения в непременном успехе, допущение случайности заставляют нас отказаться от подобной техники, пытающейся обойти существующее сопротивление, как от неаналитической, противоречащей духу психоаналитической работы. Это означало бы возврат к той стадии анализа, когда сопротивлениями не интересовались, поскольку просто о них не знали, и поэтому смысл бессознательного интерпретировали непосредственно. Это означало бы пренебрежение защитой Я, о чем свидетельствует история больного. Здесь можно было бы вновь возразить, что с технической стороны обращение с пациентом было очень правильным, и зачем тогда устраивать полемику, ведь все это само собой разумеется и вовсе не ново, так работали все аналитики. То, что в целом это не ново, то, что это означает лишь частное применение основного принципа анализа сопротивления, нельзя отрицать. Однако многолетний опыт семинаров совершенно определенно показывает, что, хотя в общем основные принципы техники сопротивления известны и признаны, на практике преимущественно используют старую технику непосредственной интерпретации бессознательного. Это расхождение между теоретическим знанием и практикой явилось источником всех вызывавших недоразумение возражений против систематических попыток, предпринимаемых на Венских семинарах, научить последовательному применению теории к терапии. Когда говорят, что все это банально и не ново, то опираются на свое теоретическое знание; если возражают, что все это ошибочно и не является «анализом по Фрейду», то имеют в виду собственную практику, которая существенно расходится с теорией.
Один коллега как-то меня спросил, что бы я сделал в следующем случае: в течение четырех недель он лечил молодого человека, который беспрерывно молчал, но в остальном был весьма дружелюбен и до и после аналитического сеанса демонстрировал любезные манеры. Аналитик перепробовал уже все, что только можно, угрожал прервать анализ и в конце концов, когда отказала даже интерпретация сновидения, назначил крайний срок окончания анализа. Скудные сновидения представляли собой явно садистские сны об убийстве; аналитик сказал пациенту, что он должен был увидеть из своих снов, что в фантазии являлся убийцей. Но это ничуть не помогло. Мои слова, что было неправильно так глубоко интерпретировать пациента, находящего в состоянии активного сопротивления, даже если это совершенно явно проявляется в сновидении, его не удовлетворили. Ведь не было никакой другой возможности, сказал он. На мое указание, что сначала нужно было истолковать молчание пациента как сопротивление, он сказал, что это невозможно, поскольку для этого у него нет «никакого материала». Но разве само поведение, противоречие между молчанием на сеансе и дружелюбием до и после него, независимо от содержания сновидений, не является достаточным «материалом»? Разве из этой ситуации по меньшей мере не становится ясно, что своим молчанием – выражаясь в целом – пациент проявляет негативное отношение или защиту, если судить по сновидениям, от садистских побуждений, которые он пытался компенсировать и скрыть своими чересчур дружелюбными манерами? Почему, исходя из ошибочного действия, когда, например, пациент забывает в кабинете врача некий предмет, решаются говорить о процессах в бессознательном, но не решаются сделать вывод о смысле ситуации из его поведения? Разве поведение – менее убедительный материал, чем ошибочное действие? Этого коллега никак не хотел понять; он оставался при том, что к сопротивлению нельзя подступиться, поскольку не было «никакого материала». Интерпретация желания убийства, несомненно, явилась ошибкой, поскольку Я пациента должно было еще больше испугаться и еще сильнее закрыться от анализа. Трудности, которые вызывали представленные на семинаре случаи, были совершенно аналогичного рода: поведение как материал, подлежащий истолкованию, всегда точно так же недооценивали или игнорировали; снова и снова пытались устранить сопротивление, исходя из Оно, вместо анализа защиты Я; и, наконец, почти всегда присутствовала идея, выступавшая как оправдание, что пациент просто не хотел выздороветь или был «слишком нарциссическим».