Хлеб (Оборона Царицына)
Шрифт:
— Отошел бы ты от окошка, Степан.
Вслед за обезумевшим петухом промелькнул мимо окна верхоконный — пригнулся к гриве стелющегося коня. Раздались выстрелы — близко, будто за углом дома. Мишка кинулся в мамкины колени. Агриппина, стоявшая у печки, сказала:
— Уйдет. Это Петька Востродымов, секретарь ревкома… Конь у него добрый…
Десять бородатых казаков, с лампасами на штанах, с погонами на узких черных мундирах, проскакали вслед, высоко стоя в седлах, неуклюже и тяжело махая шашками…
— Суворовские снохачи, — опять сказала Агриппина. — Курощупы.
Степан усмехнулся, качнул головой:
— Держись
Улица оживала. Хлопали калитки, выходили за ворота пожилые казаки, переговаривались, не отходя все же далеко от ворот. Наискосок степановой хаты вышел Иона Негодин — в полной форме, при шашке. Воротник давил ему шею, сухая кудреватая борода отдавала вороньим блеском. Задирая бороду, наливаясь кровью, крикнул соседу:
— В добрый час!..
Сосед ответил:
— Час добрый… Давно пора кончать с этой заразой.
— Стоял Дон, и стоит Дон! — гаркнул Иона. — Коммунистам нашего куска не проглотить…
Казаки у ворот вытянулись. Иона, сверкая зубами, синеватыми белками глаз, лихо приложил пальцы к заломленной фуражке. По улице на рысях шла сотня. Впереди поскакивал длинный офицер с большими светлыми усами, в белой черкеске с серебром, в белой мерлушковой шапке. Строго, зорко поглядывал на стороны, сдерживая танцовавшего вороного жеребца, отдавал честь казакам.
— Мамонтов! — ахнул Степан. — Орел! Держись теперь…
На Крестовоздвиженской площади, между белым собором и кирпичными, побеленными известью лавками, несколько сот нижнечирских казаков — все в форме, при шашках, с широко расчесанными бородами — слушали генерала Мамонтова. Казаки стояли пешие, он говорил с коня, которого, важно надув губы, держал под уздцы Гаврюшка Попов.
В первом ряду стояли важно члены станичного совета: председатель — щуплый, седенький Попов, секретарь — дьякон Гремячев — рыжий, воинственный, мужчина, в шнурованных по колено австрийских штиблетах, и — навытяжку — по всей форме, в усах кольцами, — Гурьев…
Мамонтов, уперев руку в бок и другую, — со сверкающим перстнем, — то воздевая к синему небу, то протягивая «к доброму» казачеству, говорил со слезами:
— …Видно, плохо жилось вам, казаки, при безвинно замученном государе нашем? Тяжела была казацкая служба? Обмелел тихий Дон? Или похилились казацкие хаты, опустели закрома, захирели табуны станичные? Продали своего государя… Продали церкви божий… Продали казачью волю. Щелкоперы, социалисты, коммунисты московские сели на казацкую шею… Что ж, погуляли, казаки, отведали революции. Не будет ли? — Он повел выпученными глазами на станичников, — они молчали, потупясь. — Теперь я вам скажу, что мыслили сделать над вами московские коммунисты… Умыслили отобрать весь хлеб на Дону, угнать станичные табуны. Исконную казачью землю отдать хохлам… И вас отдать хохлам и жидам в вечную неволю… Опомнитесь, казаки!.. Еще не поздно… Еще востра казацкая шашка…
Сопели, багровели, слушая его, казаки. Он грозно повернулся в седле — указал:
— В пятидесяти верстах — Царицын, большевистская крепость. Не быть сердцу Дона казачьим, покуда Царицын у них в руках. Станица Суворовская, станица Нижнечирская,
Генерал в другой раз поклонился казакам и особо — бывшим членам станичного совета.
Возвращаясь пеший с казачьего собрания, Иона Негодин вдруг остановился у Степановой хаты, подошел и, вплоть прижимаясь бородой и носом к стеклу, глядел, прищуриваясь. Степан отворил окошко.
— Заходи, Иона Ларионович, что ж ты так-то… Не отвечая, Иона всунул в окошко всю голову.
— Гапка здесь?.. Здесь Гапка… И днем она здесь, и ночью она здесь…
— С маленькими все возится, — примирительно ответил Степан.
— За эту работу я ей жалованье плачу, я ее кормлю, я ее пою?.. Это какой обычай — казацкий или хохлацкий?
— Хохлацкий, — громко сказала Агриппина. Хлопнув дверью, вышла. Иона глядел ей на спину, когда Гапка наискосок переходила улицу. Опять влез головой в окно…
— Ты девку учишь так отвечать? Еще увижу у тебя ее на дворе — горло перекушу. Мать твою!..
Иона скрипнул зубами, выпятил губы. От него пахло водкой.
— Запомнил?
— Пойди с богом, Иона Ларионович…
— А эта… — Иона перекатил глаза, налитые злобным озорством, на Марью, сидящую у печи. — Питерская… Как тебе — жена, любовница? Как нам понимать?
Марья раскрыла рот, ахнула. Степан нахмурился:
— Напрасно набиваешься на шум, Иона Ларионович, не хочу я с тобой драться…
Иона обрадовался, закинулся, захохотав. Опять всунулся в окно по плечи:
— Коммунистка, не укроешь, Степан, ничего из твоего дела не выйдет… Ух ты, стерва! (Опять выпятил бороду.) Агитпроп!
И он быстро увернулся, выдернул из окна голову, когда Степан махнул кулаком. Оправив ременный поясок, угрожая, проговорил:
— Готовь на завтра коня, — мобилизация.
Агриппина сводила коней на Чир, напоила коров, загнала кур в плетеный, обмазанный глиной, курятник, принесла ведер тридцать воды на огород и не знала — чем бы еще заняться, только не итти в хату, где Иона, не зажигая огня, сидел за столом, курил папиросы (подарок Мамонтова казакам)… Хотя уже плохо было видно — сумерки, — Агриппина отворила двери сарая, сняла с деревянного гвоздя рваный хомут и села на пороге чинить его.
Низко нагибаясь, она протыкала длинным шилом кожу, зажав хомут сильными коленями, тянула дратву. Две летучие мыши появились в тускнеющей заре, закружились — все ниже и ниже — над головой Агриппины.