Хлеб (Оборона Царицына)
Шрифт:
В одном из пульмановских вагонов, где вся внутренность — перегородки и купе — была выдрана и во всю длину стоял узкий из неструганых досок стол, сидели анархисты, насупясь на колеблющиеся огоньки свечных огарков. Шла «конфедерация».
После горячих прений, когда выдергивались кольты и наганы, было решено: ввиду важности вопроса воздержаться до концах заседания от горячительных напитков. Докладчиком выступал Яков Злой.
Под стук колес, заволоченный слоями махорочного дыма, он говорил:
— …Анархия. Нет слаще слова. Нет чище идеи. Анархия, или высшая свобода, — предельная мечта человечества…
Яков
— …Анархия — борьба со всякой властью во имя безвластия… Мне пятьдесят два года. Я сидел в тюрьмах всех стран мира…
Огоньки на длинном столе заколебались от одобрительного смеха слушателей.
— …Наконец — я на воле… Я дышу воздухом дикой свободы… Наша задача — закрепить это высшее завоевание… Наша задача — создать безвластное общество… Что это значит? Вы меня понимаете?
— Вали, вали… — понукали его анархисты.
— …Мы против всякой формы власти — монархической, буржуазно-республиканской и даже коммунистической… Всякая власть, какую бы цель она ни ставила перед собой, — насилие, тюрьма для вольного духа… Не так ли?
— Так, так… Правильно… Крой дальше! — отвечали крепкие голоса… За столом, озаренным огарками, сидело пестрое общество: здесь были черноморские моряки, которым стало тесно в жизни, украинские деревенские ребята из тех, кому не стоило вертаться домой за разные дела, и длинноволосые молодые люди, называвшие себя учителями, студентами, а то и акцизными чиновниками, — немало было и таких — по говору из Одессы и Херсона, — кто неопределенно выражался о своей профессии и своем прошлом…
— …Мы должны зажечь пламя третьей революции, — растопыря перед свечой грязные тонкие пальцы, говорил Яков Злой, — великой третьей революции безвластия… Черное знамя анархии мы утвердим над развалинами государств, — ибо всякое государство есть насилие… И пусть вас не пугает: первый удар мы должны нанести диктатуре пролетариата…
— Правильно! Крой, Яков! — одобрительно загудели голоса. Один, деревенский, Микола Могила, сказал отдельно:
— Не для того проливали кровь, чтоб комиссары глядели нам в душу, яки таки инспектора по закромам лазили…
— …Мы числимся в составе пятой армии… Но с пятой армией нам не по пути… Наш путь — к великому опыту безвластия. Наша ближайшая задача — отвоевать территорию, с густым и богатым крестьянским населением, и там поставить наш опыт безвластного общества, уничтожить всякую зависимость крестьянина от промышленного города… Пусть хаты освещаются лучиной. Огонь лучины нам дороже электрической лампочки… Мы против электрической лампочки. По электрическим проводам город несет диктатуру. Пусть лучина! Но она освещает крестьянскую волю. С черным знаменем бросимся в гущу деревни, разбудим в душах жажду анархии, нашими клинками перерубим электрические провода…
— А нехай их города сдохнут, — сказал Микола Могила.
И другой — медлительно и лениво:
— Тряхонуть города, так щоб пух и перья полетели, — то дило.
На это — один из моряков:
— Деревенщина! Борщ да сало — до скончания времени. А кинематограф ты видишь в своем воображении? Кондитерскую? Или кофейное заведение? Это все в деревне, что ли, у вас? Барсуки.
— Предлагаю, — гаркнул другой, — вопрос о существовании городов выделить
Яков Злой под стук колес мог бы говорить долго, заливаясь красивыми словами. Но слушателям несколько надоели отвлеченные рассуждения. Люди были полнокровные, реальные. Кроме того, всех озабочивало то, что были связаны по рукам и ногам: приходилось двигаться не туда, куда хотелось, а куда направлялись эшелоны. Бросить вагоны, уйти пешим — тоже было нельзя: в блиндированных вагонах отряд «Буря» увозил добытое кровавыми трудами имущество: пудов двенадцать разных золотых цепочек, часов, портсигаров и золотой монеты, дорогие меха в виде шуб и дамских манто, сахар, кофе и несколько бочек коньяку.
Начались прения по докладу. Горячую молодежь, рвущуюся в споры о текущих проблемах анархизма, скоро оттеснили более солидные. Одному чахоточному, с большими глазами гимназисту, добивающемуся ответа: «Позвольте, товарищи, — как же так? Анархизм отвергает насилие, а докладчик предлагает начать с завоевания территории, то есть — с насилия… Как же так?» — этому сопляку пригрозили выкинуть его на ходу в окошко.
Споры свелись к тому: куда ехать из Миллерова? Пробиваться ли, не давая себя разоружить, в Великороссию или вертать на юг — пробиваться с оружием к Ростову, на Кавказ?
Шумели крепко. Хватали кулаками так, что огарки подскакивали на дощатом столе. Выяснилось вдруг, что, несмотря на запрещение, половина «конфедерации» пьяна в дым. Так ни до чего разумного в эту ночь не договорились.
Вокзал в Миллерове, перроны, пути, пустыри, булыжная площадь — все было запружено людьми, телегами, скотом, конными упряжками орудий, военными двуколками. Дымили костры, окруженные бородатыми фронтовиками в кислых шинелях, митинговали кучки партизан, плакали дети. На телегах — среди домашнего скарба, детей, испуганных женщин — сидели крестьяне, сокрушенно поглядывая на весь этот многотысячный табор.
Со стороны Луганска, свистя и дымя, подходили эшелоны. Но дальнейшего пути на север им не было. Поезда, успевшие проскочить на север — в сторону Лисок — стояли: за горизонтом слышалась отдаленная — артиллерийская стрельба.
На вокзале, в буфете — в углу за столом, заваленном бекешами, оружием, бумагами, — заседало правительство Донецко-Криворожской республики. Совет народных комиссаров собирался в последний раз. Сведения, полученные только что, были ужасны: немцы, развивая наступление, зашли по грунту севернее Миллерова, верстах в сорока заняли станцию Чертково, перерезав дорогу на Лиски. На руках правительства оставалась разношерстная армия, огромное военное и гражданское имущество и тысяч двадцать беженцев…
Председатель Совнаркома республики — Артем — с обритым круглым черепом, широкий, круглолицый, медленно жуя хлеб, поглядывал ястребиными глазами на торопливо двигающиеся губы Межина. Коля Руднев, опустив веки, приоткрыв рот, с усилием вслушивался, — юношеское лицо его было подернуто пеплом усталости. Плотный, бритый, спокойный Бахвалов, брезгливо выпятив нижнюю губу, листал документы. Иные, смертельно уставшие, обожженные солнцем, сидели — кто закрыв рукой глаза, кто подперев кулаками голову. Пархоменко писал записку, — захватив горстью усы, — щелчком перебросил ее Коле Рудневу. Тот прочел: «Держи курс на Клима…» — и вспыхнул белозубой улыбкой.